Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не заменена ли в историческом православии духовная жизнь символикой богослужебного обряда?…
Христианство есть личный подвиг, а не исторический процесс. И этот подвиг есть снова «кенозис». Христианин живет под двоякой нормировкой, религиозной и естественной, и он должен сочетать свою интимную религиозность с полнотою этой естественной жизни…
«Христианская история не есть прогресс христиавства…»
И не в истории прогресс христианства. Весь смысл исторического процесса ведь только в том, чтобы в «ничтожестве» или ограниченности плотской жизни просияла Божественная слава, явилась Божественная жизнь. О себе история беcцельна и лишена смысла…
Для Тареева церковь есть «второстепенная» или «производная реальность в христианстве», «историческая форма христианства», нравственная организация, «благочестивое общество». Только в образе Церкви христианство приобретает природное и историческое значение, становится культурной силой. Но ведь и самая история уже вторична в порядке ценностей. И в истории самое христианство точно выцветает.
«Внутреннее христианство всецело божественно и неподвижно, как вечность; Церковь же имеет земной вид, носит черты человеческой условности, исторически развивается. В Церкви белое христианство личности покрывается земною пылью, сияет темными цветами, движется, развивается».
И все это уже только внешний план, область условностей и символов. Существо же христианства в его интимности, «в религиозной абсолютности добра, в абсолютной ценности личности…» Тареев начал строить свою систему рядом с догматикой, подчеркивая, что строит свое личное мировоззрение, «личное понимание христианства, личное религиозное мировоззрение», и оно просто несравнимо с общезначимым учением Церкви, как лежащее в другом плане. Но уже сразу привходит сюда некая оценка: «евангельская идея»выше всякого верования и догматических «символов», и «религиозная интимность»выше всякого учения и правил, «подъем к чистой божественности».
«Прошлое богословия было временем. безраздельного господства догматики…, будущее богословской науки станет под знамя субъективного метода религиозной философии, этико-мистического изучения христианства…» Однако, эта этика совсем особая: «евангельское учение не знает понятий совести, природной свободы и естественного нравственного закона…»
Своей системы Тареев не достроил и остановился на методологических вопросах. Он все христианство вновь хотел бы перевести «на язык духовного опыта». Не совсем ясно, что это значит. Тареев выражается очень патетически, но вряд ли точно.
«Оценивающее верующее отношение, в противоположность объективному знанию, вот что здесь единственно важно. Здесь познающий весь в порыве, весь в движении, с протянутыми вперед руками, с устремленным вдаль взором, с горящим сердцем… Здесь задача в том, чтобы все христианские формулы, все богословские понятия пропитать ароматом опыта, благоуханием мистических переживаний?»… Строго говоря, здесь на место учения о бытии выдвигается учение о ценности: «это уже не перспектива действительного бытия, а перспектива истинного бытия, ценного бытия…» Или иначе: не мир знания, но оценки…
Гораздо яснее, чего Тареев не хочет, что он отвергает. Это, прежде всего, объективность: «духовная наука отвращается от объективных, логически принудительных суждений». Тареев признается даже в «органическом отвращении» к объективизму. И, затем, мистицизм, — натуралистический «опыт экстаза, видений, фотизмов», иначе сказать: «греко-восточный дух», «философия дохлого эстетизма…»
Постепенно Тареев приходит к острому сомнению в приемлемости самой «греко-восточной концепции христианства». Он имеет в виду не самое церковное учение, но «системы древних христианских мыслителей», т. е. патристику.
«Нужно освободиться и от византийского ига…»
В своей последней книге, «Христианская философия» (1917), Тареев отвергает и опровергает самый «принцип отечества», иначе сказать, начало Предания. Слово Божие и Предание в известном смысле равноценны, но вполне разнородны, друг друга заменять не могут, говорят о разном. Слово Божие содержит существо христианства. Предание же есть только уложение церковное, и имеет только условный смысл и значимость, ограничено социальной средой. Это относится и к самому догмату: «ценность догмата в единстве церковной жизни». В интимном опыте догмат не значим («призрачность догматизма»). «Догмат необходим, поскольку церковь едина, поскольку необходимо единство церковной жизни». Однако, в силу своей формальности догмат не стесняет богословской свободы: «церковно-догматическое учение заключается в логически-абстрактных формулах, не внушающих никакого мистического, опытного содержания, и потому не стесняющих творческого пути христианской мысли». Ее стесняют отеческие системы, когда им присваивают «догматическое достоинство». И это бывает или в порядке иерархического произвола, или в порядке произвола догматических писателей. Тареев отвергает всякий интеллектуализм, унаследовааный патристикой от античной философии. Духовная философия есть философия сердца.
«Духовный мудрец», подчеркиваем Тареев, «никогда не собъется на путь теоретического объективизма…, он мыслит исключительно и последовательно сердечными, нравственно-мистическими оценками». Это именно прямая противоположность патристики.
«Святоотеческое учение есть сплошной гностицизм… Гностицизм и аскетизм, вот что подарила нам греческая традиция… Святоотеческая литература была проводником в нашу культуру чужого, национально-греческого, упадочного, гностико-аскетического миросозерцания и жизнепонимания… Гностицизм и аскетизм — заклятые враги русского гения… Византийский аскетизм огравил нашу волю и исказил всю нашу историю…»
Греческой традиции Тареев хотел противопоставить русскую. Он готовил книгу по истории русского богословия и в ней показывал эту русскую традицию, философию сердца, хотел связать Платона Левшина с Феофаном Затворником. Эта была волна подражательного пиетизма. К пиетизму возвращается собственно и сам Тареев, хотя и идет при этом долгим и обходным путем, через очень сложную теорию кеноза…
Не напрасно Тареев говорит обычно о духовной или христианской философии. Он именно философ, «мудрец», больше чем богослов. И «евангельская идея» является у него уже в достаточно своеобразном философском одеянии. Философские мотивы у него вряд ли не сильнее «евангельских». Только он вдохновляется не метафизикой, но «философией жизни». И хотя он подчеркивает свое расхождение и с Лотце, и с позднейшими «теориями ценности», и с прагматизмом, его концепция принадлежит к тому же типу учений…
Учеников у Тареева не было, не встретил он и сочувствия, он вызывал скорее сопротивление. Он остался одиноким, уединенным мыслителем, как того, собственно, требовал и самый его принцип. И именно в этом своем уединении он характерен для эпохи. «Воздержание от объективности», это напоминает даже и русскую «субъективную школу» в социологии, о которой и сам Тареев упоминает. Принцип религиозной интимности вообще типичен для моралистического модернизма конца прошлого века на Западе, и это западное веяние вскоре распространилось и у нас. Этику противопоставляли догматике, и этикой пытались догматику заменить. Против этого в свое время решительно и удачно возражал кн. С. Н. Трубецкой. Тареев разделял настроения среднего человека своего времени. Догматика ему слишком мало говорила. Она не отвечает на запросы верующого сердца.
«Догматист не отзовется на его запрос. Его задача формулировать христианство в терминах философии. Он учит о том, что было, когда ничего не было, что происходит на небе и что будет за гробом, а о том, что происходит в христианской душе, здесь на земле, теперь, у него и терминов нет, слов нет. Язык его к таким темам совсем не приспособлен». Это типические доводы обывателя против «отвлеченной» философии…
И вместе с тем, это есть выход из истории, еще один симптом упадочного утопизма, уводящего в личную жизнь от напрасной суеты исторического делания…
13. Опыт антропологического построения богословской системы. Виктор Иванович Несмелов.
В богословии возможен двоякий путь: сверху или снизу, — от Бога или от человека, — от Откровения или от опыта. Патристика и схоластика идут первым путем. «Новое богословие» предпочитает путь снизу. Морализм в богословии и есть один из видов этого антропологического уклона, но не единственный…
Очень своеобразный опыт антропологического построения богословской системы был сделан В. И. Несмеловым (род. 1863), [127] профессором Казанской духовной академии, в его двухтомной книге: «Наука о человеке» (1896 и 1903)…