Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел в ту ночь, как полуголый, дымящийся от пота человек, вывалившись на гравий лагерной платформы из телячьего вагона, где уже не оставалось воздуха, захлебнулся хлынувшей на него ночной прохладой, шатаясь пошел навстречу другому человеку, судорожно обхватил его рукой и повторял, как в бреду: «Брат мой, брат…»
А еще один человек (его, борясь за воздух, едва не задушили в вагоне, возле щели), лежа в сарае на груде еще не остывших тел, вдруг изо всех сил пнул ногой склонившегося над ним уголовника, который стаскивал с его ноги вообще-то ненужный покойнику новенький хромовый офицерский сапог.
Много дней подряд я видел потом, как, обхватив кирку, лом и при разгрузке вагонов, плачут мужчины. Как они тащат рельсы, мешки с цементом, бетонные столбы для ограды, с каким усердием выравнивают землю, нежно оглаживают лопатой стенки рвов, строят бараки, сторожевые вышки и крематории. Как их пожирают чесотка, флегмона, голод и тиф. Впрочем, я видел и людей, которые коллекционировали бриллианты, часы и золото, тщательно закапывая их в землю. Видел я и таких, которые из снобизма старались убить как можно больше других людей, овладеть максимальным числом женщин.
Мне приходилось видеть, как женщины носят балки, возят телеги и тачки, строят запруды. Видел я и таких, которые отдавались за кусок хлеба. И таких, которые за шелковые рубашки, золото и снятые с покойников драгоценности сами могли купить себе любовника. Видел я там и мою девушку — теперь она была лысая и вся в нарывах, но эта история касается меня одного.
Все те, кого из-за чесотки, флегмоны, тифа или чрезмерной худобы отправляли в газовые камеры, перед отправкой в крематорий, просили грузивших их санитаров, чтобы они смотрели и старались запомнить. А потом рассказали правду о человеке тем, кто ее не знает.
Сейчас я гляжу из обвитого плющом окна на сожженный до края неба дом и дальше — на остатки старинных ворот с уцелевшей амфорой на колонне, на банальную и благоухающую липу, на другой берег мерцающей реки, где развалины, подступая к линии горизонта, сливаются с небом.
И, когда я здесь, в чужой комнате, в окружении чужих книг, пишу о том, что видел небо, мужчин и женщин, меня не оставляет мысль, что себя я видеть не мог. Один молодой поэт, некий символист-реалист, заметил с сарказмом, что у меня лагерный комплекс.
Через минуту я положу перо и, тоскуя по увиденным мною тогда людям, начну раздумывать, кого сегодня навестить — человека в новеньких сапогах, которого едва не придушили в вагоне, он теперь инженер на местной электростанции, или же хозяина весьма бойкого кафе, шептавшего мне тогда: «Брат мой, брат…»
Других навещают те, кто, роясь в смешанной со сгнившими костями и пеплом земле, усердно ищут спрятанное там золото.
Воспоминания
Перевод О. Смирновой
От автора
Мой молодой читатель, я сам хорошо знаю, что эти мои школьные рассказы далеки от совершенства. И вовсе не удивлюсь, если они тебе не понравятся. Но прежде чем ты положишь эту книжечку на полку, я хотел бы объяснить тебе, зачем я ее написал.
Осенью прошлого года один старый учитель гимназии уговорил меня прочитать кипу школьных сочинений, которые он собирался передать в воеводский отдел просвещения в качестве документа. Темой этих сочинений было: «Как я учился во время оккупации». Я забрал всю кипу сочинений домой и до позднего вечера внимательно, листок за листком, читал их.
Из текста этих листочков, мой читатель, а также из того, что сам я помнил, и сложились мои короткие рассказы об учениках и преподавателях школы в период оккупации. Ты, я знаю, вероятно, предпочел бы, чтобы тебе еще раз рассказали о доблестных партизанах или о героической гибели детей — участников Варшавского восстания, или о чем-либо ином, столь же прекрасном и кровавом, но поверь, я не сумею, да и не смею писать об этом.
Видишь ли, мой молодой читатель, я от всего сердца ненавижу то время, в котором мы жили, потому что вместо пера оно сунуло нам в руки пистолет и гранату, и вместо того, чтобы учить нас жить, повелело умирать. В самом деле, плох тот век, который посылает детей вместо школ на баррикады. И может быть, не надо восхвалять того, что было горестной необходимостью.
Я написал свои рассказы, чтобы школьные сочинения, которые мой старый учитель должен был отослать в отдел просвещения, не погибли навсегда в каком-нибудь пыльном шкафу. Я был бы очень рад, мой читатель, если бы ты поверил, что я и в самом деле почти не изменил фактов, изложенных в этих сочинениях, и если б разглядел в моих коротких рассказах нечто большее, чем свод незначительных событий.
Дорога через лес
За окном темная беззвездная ночь. В кругу ослепительного света лампы разбросаны белые листочки, старательно исписанные детским почерком. Я склоняюсь над ними и вытаскиваю рассказ, простой, несколько мелодраматичный, но в нем нет ни слова лжи.
Дело происходило в маленьком городишке в Великой Польше осенью тридцать девятого года. Я проверил по карте: нет там поблизости ни важной реки, ни исторического озера. Городок, подобный всем прочим польским городам и городишкам, ибо во всех больших и малых городах Польши осенью тридцать девятого года были расквартированы немецкие гарнизоны.
В городке, о котором пойдет речь, перед белым оштукатуренным зданием начальной школы неподвижно стоял, расставив ноги, немецкий солдат в блестящей каске, в черном, плотно прилегающем мундире, воротничок которого украшало серебристое изображение черепа. Половину школы занимали молодые немецкие телеграфисты. В другом крыле здания учились немецкие дети: несколько местных, остальные — сыновья приезжих чиновников и переселенных в городок на постоянное жительство партийных чинов и гестаповцев.
Ни чумазый Сташек, сын угольщика из дома за колбасной, ни его товарищ, автор сочинения, которым я пользуюсь, не могли спокойно пройти мимо школы. Сперва они «с ненавистью смотрели часовому в глаза», потом бросали взгляд на открытые окна своего 5 «в» класса, полного ребячьего гомона. Оба они не имели права входить в свою школу. Давний приятель Сташека, Вальтер Ешонек, мать которого раньше была хозяйкой прачечной, а теперь, с приходом немцев, стала управляющей нескольких магазинов, ходил в школу, поскольку отец его объявил себя фольксдойчем. «Тогда мы подрались с Вальтером, а проходя мимо этой немецкой школы, плевались с отвращением, потихоньку, конечно».
«Мы все ненавидели эту школу, — пишет далее приятель Сташека, — и боялись ее как тюрьмы. Немцы хотели загнать нас туда, но мы, кто мог, сперва притворялись больными, а после поляков и так выселяли. В классе, где учились поляки, было очень холодно, потому что при любой погоде нельзя было закрывать окна. А потом, чтобы разогреться, у нас была суровая муштра, с оплеухами для разнообразия и палочными ударами, а девочкам за непослушание учитель отрезал косы. Про Польшу нас учили только одно, что поляки народ второго сорта. Той осенью у нас была своя польская школа в деревне за городком, так как в городе было нельзя. Дорога к той школе шла через лес».
Эта польская, изгнанная из городка школа помещалась в обычной деревенской избе. В ней не было ни одного польского учителя, ни одного специалиста. Все они, согласно предписанию, были заняты физическим трудом. Уроки давала бывшая служанка супругов Розенбергов, которым отец Сташека обычно возил на зиму уголь. В начале сентября Розенберги успели с последним эвакуационным поездом выехать в Варшаву, а служанка, которая со вступлением немцев в Познань подружилась с солдатами, с легкостью получила место учительницы в польской школе близ маленького городка. Это было для нее, — как мы бы теперь сказали, — большим продвижением, потому что после бегства Розенбергов, закрывших квартиру на ключ, она ходила рыть оборонительные рвы, где, правда, хорошо кормили и можно было найти угол для ночлега.
«Полностью исключить польский элемент из школ невозможно, поскольку пока что нельзя обойтись без польской рабочей силы», — писал Грейсер, немецкий наместник в Великой Польше, в циркуляре для подведомственных ему школьных властей. «Для воспитания же польской рабочей силы, — писал он далее, — достаточно любой служанки и работницы». Чтобы видимость соблюсти.
Но обо всем этом чумазый мальчишка не знает. Учительница часто рассказывает им, как плохо ей было у Розенбергов и как хорошо у мельника, немца, по фамилии Вейсмюллер, где она служила пару лет тому назад. Сташек всегда думал об этом, проходя мимо разбитых, пустых домов на окраине городка, в которых раньше жили евреи. В окнах еще летают перья из подушек, а кое-где стоят даже засохшие цветы в горшках. Всех евреев немцы вывезли на машинах, одни говорили, что на смерть, другие — что только на работы. «Интересно, — думал Сташек, — Розенберги в Варшаве тоже работают на железной дороге, как те евреи, которые каждый день спозаранку в колоннах идут на работу?»
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Стужа - Василий Быков - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне
- Полет шершня - Кен Фоллетт - О войне