– Страшно не было? Идти против всех?
– Конечно, было. Но в это втягиваешься. Это сравнимо с войной. Человек приходит на войну, свистят пули, он вдавливается в землю, он не может поднять голову. Потом привыкает, начинает ориентироваться и смотрит, какая пуля правильно свистит, какая неправильно. Так и тут. Особенно когда меня отравили. Это была серьезная угроза жизни.
– Как это было?
– Я целую книгу написал об этом. В 75-м году меня вызвали в КГБ, сначала был не допрос, а разговор. А потом второй вызов: как бы вас вернуть в советскую литературу, вы такой хороший писатель. После чего я вышел оттуда больной. Как я подозреваю, я был отравлен сигаретами.
– Вы стали болеть?
– Да, тяжело и непонятно. В 92-м году я обратился к Ельцину, чтобы мне открыли дело. Ельцин распорядился. А они все равно крутились, а дело не дали. Сунули какие-то бумажки, что все сожжено. И какие-то бумажки из своих рук трясущихся показывали. Была конференция «КГБ вчера, сегодня, завтра», я выступил и опять рассказал про это. И какой-то гэбешник сказал: да, Войновича отравили, но все общество было отравлено.
– Мне рассказывала Белла Ахмадулина, как вы уезжали в эмиграцию и у вашей шестилетней дочери Оли отобрали подаренный Беллой грузинский медальончик. Оля заплакала и бросилась к ней: у меня отнимают твой талисман-чик! И Белла басом гаркнула, откуда-то у нее прорезался бас, чтобы ребенку вернули игрушку. И игрушку вернули…
– Да. Мне предъявили ультиматум: или я уеду, или они со мной покончат. В 1980 году, после высылки Сахарова, я написал письмо, ерническое, в «Известия», что вот позвольте через вашу газету выразить мое глубокое отвращение ко всем трудовым коллективам, а также отдельным товарищам, включая передовиков производства, инженеров человеческих душ, академиков, лауреатов и депутатов, которые приняли или еще примут участие в травле лучшего человека нашей страны Андрея Дмитриевича Сахарова. Я много таких писем написал, но тут явился человек, который сказал, что уполномочен сообщить, что терпение советской власти и народа кончилось…
– А почему вы так лезли на рожон?
– А у меня другого выхода не было. Если уж вступил с ними в войну, надо воевать до конца. Они мне угрожали, а я показывал, что для меня жизнь – копейка. Хотя на самом деле это было не так.
– Вы родились с чувством юмора?
– Я читал у Жванецкого, он считает, что приобретенного не бывает. Но оно как-то развивается.
– Жванецкий замечательно говорит, кого выбирать: из писателей, из женщин, из президентов. Называет черты и одну неизменно: чтобы веселый человек.
– Быть юмористом – не значит быть веселым. Эта эстрадная юмористика, она к великому юмору никакого отношения не имеет. О Жванецком я не говорю, он замечательный. Сейчас я попробую сформулировать, что такое юмор, я никогда не формулировал. Почему человек юморист? Это смех от бессилия. Видишь какие-то пороки общества, человеческие пороки, и знаешь, что это безнадежно.
– То есть или стреляться, или смеяться?
– Совершенно верно.
– А когда вы писали сатирические письма к разным начальникам – для чего? Вы же не верили, что ваши письма помогут чему-то?
– Нет, я не верил. Но я верил, что они ставят начальников в смешное положение. Что над ними будут смеяться. Это передавалось иностранными радиостанциями, ходило по рукам. И мне было приятно, что мои враги в дураках.
– Сейчас вам жизнь нравится?
– Моя собственная или жизнь страны? Мы как-то с Юрием Домбровским спорили. Он говорит: жизнь – это счастье, а смерть – несчастье. А я говорю: а я не знаю, жизнь – счастье или нет. Потому что она вся идет на фоне потерь бесконечных. У меня никогда не было мыслей о самоубийстве, но сказать однозначно: хорошо, что я родился, я не могу. После смерти моей жены Иры я впал в прострацию. Она четыре года умирала. Мне не то что было плохо. Мне было никак. Мы прожили без малого сорок лет. И я стал сразу очень сильно болеть. Вот прохожу несколько метров и прыскаю себе нитроглицерин, потом еще, еще. Это не вызывало во мне страха. Полное безразличие. Я сидел вечерами, мне не хотелось ни по телефону говорить, ничего. Иногда выпивал. Немножко.
– А то, что есть Оля, не помогало?
– Помогало, но у Оли своя жизнь. Она слишком на мою не похожа, у нее там, в Мюнхене, свои друзья, свои привычки, свои пристрастия. И это продолжалось три года. А потом я встретил Светлану, она меня потащила к врачам. Одну операцию сделали, потом другую, третью. Меня спрашивают: ты счастлив? Я не могу сказать, что я счастлив, но мне хорошо, уютно с этой женщиной, и в этом доме, не потому что дом большой, а вообще – просто хорошо.
– Вы живете на два дома: Мюнхен и Москва?
– Нет, я живу на один. Я живу здесь.
Рабство и ложь
– Вы один из немногих, кто позволил себе вслух понасмешничать над сакральной фигурой Солженицына. Насколько мне известно, ваше отношение к нему не было неизменно. Началось с дружества, подписывания писем в его защиту, признания его литературных и общественных заслуг. Что произошло, что заставило поменять оптику? Не жалеете ли вы о чем-то сейчас, когда его уже нет с нами?
– О перемене отношения к Солженицыну я написал подробно в книге «Портрет на фоне мифа». Жалею ли я, что его уже нет? Хотите честный ответ? Я никогда никому, кроме Сталина, смерти не желал. Не желал и Солженицыну. Но о том, что его нет, не жалею. Он себя полностью изжил, ничего хорошего уже не писал, перед смертью опубликовал книгу глупую, бездарную и лживую, а лживая книга талантливой быть не может. Я имею в виду «Двести лет вместе». Свою историческою роль – огромную – он сыграл задолго до смерти. Роль его по возвращении в Россию была реакционной, но вреда большого не принесла, потому что влияние его на разочаровавшееся в нем общество последнее время было нулевым. Чему никак не помогали попытки власти это влияние усилить путем, например, принуждения губернаторов к чтению «февральских» глав «Красного колеса».
Я, мне кажется, спорил с Солженицыным по существу, не оскорблял его – если не считать критику оскорблением, и мое несогласие с ним с его смертью не изменилось. Это нормально, что идейные споры продолжаются и за пределами жизни одной из сторон. Например, Набоков спорил с Чернышевским, Солженицын с Лениным и так далее.
– Что изменилось в нашей общей жизни? «Хочу быть честным» – а по-прежнему врем…
– Ложь трудно искоренима. Если Чехов выдавливал из себя раба, нам надо всем народом выдавливать из себя лжеца. Рабство и ложь – рядом, одно от другого зависит. Лгут все и на всех уровнях. В Америке была знаменитая история Клинтона с Моникой Левински, а до этого с Памелой Джонс. Американцы больше всего были потрясены тем, что их президент врет. Вранье там считается преступлением. А у нас не считается.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});