Основой пародии, ее сюжетообразующим стержнем, той самой «пародийно воспринятой фабулой» стала «Неоромантическая сказка» Гумилева, последнее стихотворение в книге «Романтические цветы». Чуковский словно бы обрывает с «Романтических цветов» лепесток за лепестком — «любит», «не любит», «любит», и последний лепесток все-таки приходится на «не любит». Выбор достаточно очевиден: «Неоромантическая сказка» — самое, по-видимому, слабое, самое инфантильное стихотворение в этой книге — настолько, что автор, обычно мужественно уверенный в достоинствах своих произведений, на этот раз сомневался, стоит ли его публиковать, и то исключал, то включал «Неоромантическую сказку» в переиздания книги. «Бармалей» Чуковского, как и надлежит пародии, тоже «неоромантическая сказка», еще более «нео», чем у Гумилева. Пародия, естественно, требует преувеличения и концентрации, пародия на молоко была бы сгущенкой.
Сказочное повествование в «Бармалее» идет след в след за перипетиями «Неоромантической сказки», иронически их сгущая и преувеличивая, начиная с возраста героев: Гумилев представляет своего совсем юным — «на днях еще из детской», Чуковский без обиняков именует своих — «маленькие дети». Если бы ширина печатной страницы позволяла поместить строки из сказок рядом, то параллельность гумилевской «фабулы» и «пародийного восприятия» Чуковского была бы наглядней, но, быть может, и последовательное расположение соответствующих фрагментов не слишком скроет неотступность пародийных откликов «Бармалея».
Опекун гумилевского отрока-принца, его верный дворецкий, предостерегает убегающего воспитанника, «прогнав дремоту»; в сказке Чуковского дети убегают, когда «папочка и мамочка уснули вечерком», а предостережение отходит к лукавому голосу сказочника.
У Гумилева:
«За пределами Веледа
Есть заклятые дороги.
Там я видел людоеда
На огромном носороге.
Кровожадный, ликом темный,
Он бросает злые взоры,
Носорог его огромный
Потрясает ревом горы».
У Чуковского:
В Африке акулы,
В Африке гориллы,
В Африке большие
Злые крокодилы
Будут вас кусать,
Бить и обижать, —
Не ходите, дети,
В Африку гулять.
В Африке разбойник,
В Африке злодей,
В Африке ужасный
Бар-ма-лей!
Он бегает по Африке
И кушает детей —
Гадкий, нехороший, жадный Бармалей!
Сказать о злодее и разбойнике, пожирателе детей, что он их, видите ли, «кушает» и вообще «гадкий» и «нехороший», — значит дать место «детскому, слишком детскому», представить смехотворно инфантильный взгляд наивных до святости — или до нелепости — «маленьких детей». Уже не какой-то папа бросает в яму какую-то маму, а маленькие дети, бросив и папу и маму, бросаются в полную опасностей Африку, но пародийная функция манерной инфантильности — та же самая, что в эпиграмме на полях рецензии.
Предостережения напрасны: «Принц не слушает и мчится» — у Гумилева; «Но папочка и мамочка уснули вечерком, / А Танечка и Ванечка — в Африку бегом» — у Чуковского. Там, в Африке, начинается сюжетная чехарда, эпизоды приключений зеркально выворачиваются: у Гумилева костер жжет дворецкий юного героя, магически защищая его от людоеда, у Чуковского симметрично «страшный костер разжигает» людоед для вполне реального мучительства; у Гумилева людоед, взывая о помощи, трубит «в рог, натужась, / Вызывает носорога», у Чуковского — наоборот, обиженный детьми
…Бегемот
Убежал за пирамиды
И ревёт,
Бармалея, Бармалея
Громким голосом
Зовёт.
При этом, заметим, появляются однотипные союзнические пары тяжеловесного животного с антропофагом: людоед — носорог и Бармалей — Бегемот.
Побежденный людоед Гумилева «очутился на аркане», и
Людоеда посадили
Одного с его тоскою
В башню мрака, башню пыли,
За высокою стеною…
Местом заключения своего побежденного людоеда Чуковский определяет камеру еще более мрачную и тоскливую — крокодилов желудок:
Но в животе у Крокодила
Темно и тесно и уныло,
И в животе у Крокодила
Рыдает, плачет Бармалей…
Наказание подействовало на гумилевского людоеда благодетельно: он преображается в добряка, рассказывающего сказки о феях (не бальмонтовские ли «фейные сказки»?):
Говорят, он стал добрее,
Проходящим строит глазки
И о том, как пляшут феи,
Сочиняет детям сказки.
Бармалей, побывав в столь необычном заключении, тоже готов стать на путь исправления, и оттуда, из крокодилова нутра, раздается его отчаянное
de profundis:
О, я буду добрей!
Полюблю я детей!
Не губите меня!
Пощадите меня!
О, я буду, я буду, я буду добрей!
В черновых вариантах сказок Чуковского, оставшихся в его рабочей тетради, «подобрение» было еще ближе к гумилевскому — до текстуального совпадения: «Я буду им сказки рассказывать» [43] , — обещает там побежденный Бармалей. Следование за «Неоромантической сказкой», надо полагать, оказалось избыточным и было укрощено.
«Нисхождение и преображение» Бармалея шаржируется: осознавший порочность своего извращенного детолюбия, Бармалей становится не каким-то там сомнительным сказочником, а полноценным кондитером, и одно-единственное слово о будто бы состоявшемся подобрении того людоеда («Говорят, он стал добрее») откликается у этого обильным словоистечением на ту же тему:
…А лицо у Бармалея и добрее и милей
.......................................
Пляшет, пляшет Бармалей, Бармалей!
«Буду, буду я добрей, да, добрей!
Напеку я для детей, для детей
Пирогов и кренделей, кренделей!
По базарам, по базарам буду, буду я гулять!
Буду даром, буду даром пироги я раздавать,
Кренделями, калачами ребятишек угощать.
............................................
Потому что Бармалей
Любит маленьких детей,
Любит, любит, любит, любит,
Любит маленьких детей!»
Пародийный эффект в «Бармалее» создается гипертрофией: если доброта — то уж пересахаренная, кондитерская, если страх — то до ужаса. Людоед у Гумилева, как и положено при этой профессии, страшный:
…ликом темный,
Он бросает злые взоры…
У Чуковского людоед гораздо страшней, у него не только взоры, у него тотальная жуть:
Он страшными глазами сверкает,
Он страшными зубами стучит,
Он страшный костер зажигает,
Он страшное слово кричит…
Пародийный эффект и тут достигается наипростейшим способом — нагнетанием, назойливым усиливающим повторением, а «страшное слово», которое кричит Бармалей, — это всего лишь «Карабас! Карабас!».
Почему Карабас? При чем тут Карабас?
«Карабас» — один из нередких в этой сказке случаев зауми, десемантизированных звуковых комплексов, о желательности которых — особенно в «первобытном» нарративе — Чуковский напоминал в рецензии на гумилевскую пьесу. Но так ли уж бессмыслен этот, провозглашенный страшным, «Карабас», отсылающий к названию одного из самых благостных, безмятежных — «нестрашных» — стихотворений Гумилева?
«Бесподобная идиллия», по слову знаменитого современника, гумилевский «Маркиз де Карабас» сразу после опубликования в «Жемчугах» попал в детский поэтический альманах (точнее, в «сборник стихов для отрочества») «Утренняя звезда» и был надолго закреплен за «детской литературой» [44] .