Сильно потерев лысину, Вакх Иванович выдвинул ящик, достал рукописи и сначала перелистывал их, потом стал читать вслух. Ему хотелось услышать стихи свои со стороны, познать их силу и слабость, но сколько бы ни перечитывал строфы то мрачным, то завывающим, то «бытовым» голосом, они выскальзывали из сознания, как намыленные. Но не только стихи – себя не мог Вакх Иванович ни оглянуть, ни пощупать. Тот из гостиницы «Эксцельсиор» все время нагло самоутвержден, конечно. Тому не нужно ни Брэмеля, ни старья, – сидит один в нумере, никого не желает видеть… Вакх Иванович подошел даже к зеркалу, стал всматриваться в толстое, покрытое потом лицо свое, но ведь и это лишь было отражением в зеркале! Что за напасть!
Вакх Иванович сделал сам себе рожу в зеркало. «Мордоворот, – подумал он, – с нынешнего дня сажусь на одни лимоны, похудею пуда на два – все дело, черт ее возьми, в интуиции».
Он рванул с полки книжку знаменитого поэта, принялся читать вслух. «Ну вот, – закричал он, – это стихи?» И швырнул книгу на диван.
В прихожей опять позвонили, и, шурша сороковых годов платьями, влетели Додя и Нодя; они были обе стриженые, круглолицые, со светлыми дерзкими глазами.
– Слыхали – вот ужас, нам нужно уезжать из города, приехал пошляк, сахарная патока, – крикнула Додя.
– Он нам отравит все лето, меня тошнит от его стихов: луна, бог и добродетель! Изволите видеть – вонючка несчастная, – в один голос с Додей протараторила Нодя.
Они были, несмотря на стильные платья, очень современны: одна писала картины, другая сочиняла стихи; обе презирали всех людей, считали природу тургеневским пережитком, а небо – банальностью.
– Ну нельзя же так резко, – пробормотал Вакх Иванович, – он все-таки знаменитый человек.
– Мы презираем знаменитостей! – воскликнула Додя.
– Мы плюем на Пушкина! – крикнула Нодя.
– Нам ничего этого не нужно, мы молоды и хотим жить.
– Цветки, лужки, луна и звезды! Ах, ах, ах! Довольно пеленок! Мы не дети! Нам нужны экстазы и наркоз!
– Мы любим только уродливое!
Вакх Иванович слушал их разиня рот. Уж на что он был оригинален, а такого сквозняка никогда не устраивал, как эти две девочки. Они вертелись по комнате и трещали, глаза же их оставались холодными и дерзкими.
– Кого же вы в таком случае признаете? – спросил он.
– Себя и вас, – немедленно ответила Додя.
– И больше никого, – подтвердила Нодя.
Вакх Иванович переспросил, вытащил носовой платок, вытерся, сел на диван, и вдруг его губы, щеки, глаза раздвинулись, расплылись.
– Ну еще что выдумали, – проговорил он и принужден был опять вытереться.
Додя и Нодя так и наскочили, одна назвала Вакха Ивановича гением, другая – Нероном. Ему нужно было подняться, наконец, во весь рост и сжечь ветхий, пошлый Рим, – в зареве пожара взойдет солнце нового искусства…
…Вечером Вакх Иванович вышел со двора. В голове его уже дымило; он готовился сжечь ветхий мир. Было условлено всем собраться на дворик гостиницы «Эксцельсиор», выманить туда знаменитого поэта и надругаться.
«Пусть послушает, я его оглушу! Довольно молчания! Настал час торжества! По этим камням в последний раз иду обыкновенным человеком», – думал Вакх Иванович.
Солнце опустилось за выжженные холмы; в гавани появились огни; зажгли маяк, и он стал повертываться то красным, то белым светом; вечерний бриз затянул город запахом водорослей и рыбы, на улицах подвалило народу; на бульваре играла военная музыка; звенели колокольчики в кинематографах.
Вакх Иванович пробирался сквозь толпу; разноцветные шары за окнами аптек освещали лица желтым, красным и синим цветом. Впереди, в кашемировых платьях, шли две мещанки, поджав губы. Из-за угла вывернулся навстречу им гарсон. Он был одет в шерстяную ливрею восемнадцатого века, купленную Вакхом Ивановичем по случаю. Сняв треугольную шляпу, гарсон поклонился девицам, спросил, куда они идут.
– Скрысь, – ответили девицы.
– Какое убожество, – прошептал Вакх Иванович, – это люди, среди которых я прозябал.
Сквозь вестибюль гостиницы «Эксцельсиор» он прошел во внутренний двор и сел у столика. Здесь, среду шпалер винограда, торчали палки с разноцветными шарами, в них отражались освещенные окна, выходящие во дворик. В одном окне толстый господин надевал подтяжки; в другом пожилая дама мазала губы помадой; в третьем кто-то, подняв руки, силился вылезти из мокрой рубашки.
Четвертое окно было затянуто виноградом. Отогнув осторожно листья, Вакх Иванович испытал сильное волнение: он увидел зеленую лампу, изголовье кровати и на подушке спокойное желтоватое лицо с рыжей бородкой.
«Вот он, – подумал Вакх Иванович, узнав поэта по журнальным снимкам, – вот он и я; историческая встреча».
Издалека послышались голоса Доди и Ноди; они вошли во дворик, громко треща.
– Тише, – прошептал Вакх Иванович, – он спит!
Тогда Нодя и Додя начали баловаться, подбрасывать ридикюль и подняли такую возню, что поэт действительно проснулся; он испуганно поднял голову с подушки, наморщил большой лоб, в желтоватых глазах его появился даже ужас, словно черти кружились за окошками, норовили ворваться; услышав свое имя, он соскочил с постели и высунулся.
Вакх Иванович сейчас же поклонился ему, вспотев и топча виноград.
– Что вам угодно от меня? – спросил поэт. – Отчего не даете мне спать?..
Он сердито захлопнул окно. Затем долго возился в чемодане, повязывал галстук, подсел к лампе, состриг заусенец; затем задумался, склонив голову, покивал ею печально; нахлобучил соломенную шляпу на глаза и вышел.
Вакх Иванович, девицы и подоспевшая Поленька нашли поэта на набережной у воды; он стоял, опираясь на трость, и глядел на красные и зеленые огни бакенов, на отражения звезд в черной воде.
Его спугнули с чистой постели, озаренной лампочкой, при свете которой можно было не думать, что на дворе ночь, над холодной водой недостижимые холодные звезды, что скоро такая же ночь настанет навсегда.
Стоя на краю берега, поэт слушал, как глухо разбиваются у ног его волны о скользкие плиты, о привинченные к ним волнорезы. И шум этого темного моря, казалось, проходил волна за волной сквозь его грудь, ставшую слишком тонкой и безбольной. Хотелось только одного, чтобы этот покой, и печаль, и равнодушие улеглись в нем, освободили его от всего, что еще способно сделать больно, и тогда освобожденная душа раскроет, наконец, свою таинственную несказанную глубину. Он давно ожидал этого часа, знал, что он придет, и готовился увидеть въяве немерцающий свет; он должен вспыхнуть в конце его пути в этой гавани, как факел над головой.
– Вы, как поэт, конечно, вполне понимаете чарующую красоту этой ночи, – проговорил позади его томный голос.
Поэт быстро обернулся к Поленьке; она стояла, сложив руки на животе, в сумерках стараясь придать себе сладкое выражение. Он пробормотал и отодвинулся вправо; но дорогу ему преградила Додя; он махнул рукой и натолкнулся на Нодю; обе они были в больших шляпах с длинными страусовыми перьями.
– Какая пошлость – огни на воде, – сказала Додя.
– Еще луны не хватало, – сказала Нодя. Позади них стоял Вакх Иванович; поэт был окружен. Из краткого разговора он понял, что неподвижный толстый мужчина – местный сочинитель и что отделаться от чтения его стихов будет трудно; сердиться и говорить грубо не хотелось, поэт вздохнул и поплелся вслед за одолевшими его людьми в татарскую кофейню.
Вакх Иванович, стоя у стола, заложив руку за лацкан, а другую за спину, подняв голову, читал поэму «Нерон»:
В яме сижу я, мерцая,И жаба, немой собеседник,Гладит унылую спину моюБезволосою лапкой.Ах, отчего жНе рожден я, безумец, Нероном…
Он скромно опустил глаза, по щеке его поползла капля пота. Додя и Нодя с яростью закричали, что прочитанное – гениально.
– Вот еще лирическое место, – проговорил он утомленно:
Я рожден во время бури,Тучи зачали меня,На моей красивой шкуреСлед небесного огня.Прочь с дороги, кто я? Кто я?Потрясется мною мир.Я, в безлирье лиру строя, –Богом проклятый кумир…
Поэту было грустно; он сидел, подперев ладонью лоб свой, прикрыв глаза. Иногда сквозь пальцы видел пьющую кофе акушерку, в пенсне и с папироской, и двух девиц, как пиявки прилипающих глазами то к нему, то к Вакху Ивановичу.
«Они или смеются надо мной, или очень печальные люди и тщетно ищут забвения», – думал поэт…
Я жить хочу, я голоден, я жажду.Хочу шампанского и много, много дев…
– взвыл Вакх Иванович…
– Это смело, это бешено!
– Это пощечина, браво, браво! – воскликнули Додя и Нодя, а Поленька проговорила:
– Как мило, когда у мужчины такие страсти. «Какой он, должно быть, голодный, – думал поэт, – и ему немножко радостей, и этим девушкам дай, господи, минуту тишины. Как жаль, что не могу им помочь, им нужно, чтобы я обиделся. Как бы это устроить?»