солнце уходило спать за горы. И где-то далеко-далеко, по ту сторону забора, жили чужие люди, лаяли страшные собаки. Где-то звенел звонок. Возле лавки ссорились из-за керосина люди. Керосин у нас был, и хлеб у нас был; чтобы убедиться в этом, ночью под пятницу приходил с того света дедушка; в ночь под пятницу в коридоре до самого рассвета боязливо горела лампа; а дедушкин черный хурджун становился еще чернее, еще страшнее чернел на своем гвозде. Еще были дедушкины черные четки. И бабушкины серебряные щипчики. Еще в те времена была девушка Садаф, она приходила два раза в неделю и серебряными щипчиками вытаскивала у бабушки из век какие-то жесткие волосинки. Они очень мешали бабушке втыкать нитку в иголку, и из-за них в кастрюле часто оказывались бабушкины белые волосы, и мне страшно становилось, когда они попадали отцу в тарелку.
Однажды бабушкины щипчики пропали: упали в траву под яблоней и потерялись. Я их искал-искал — не нашел. Потом Садаф приходила, тоже искала, не нашла. Соседка тетя Шаисте всю траву под яблоней перебрала по травинке и не нашла щипчиков. Бабушка прямо донимала меня своими нитками и иголками, а белые волосы чуть не каждый вечер отец находил в своей тарелке. Потом бабушка умерла. Ее унесли и закопали в могилу. Мне сказали, что бабушка ушла совсем, никогда уж больше не вернется. Бабушка ушла совсем, а дедушка приходил, как и раньше. Еще к нам теперь часто приходила тетя Медина. По четвергам она мыла полы, вытряхивала хурджун, ставила в коридоре лампу. И по-прежнему говорили на своем языке воробьи и сороки и солнце уходило спать за горы… А потом пришла тетя Шаисте, и оказалось, что и бабушка вовсе даже не ушла.
Тетя Шаисте стояла во дворе, прислонясь спиной к ду-валу. Тетя Медина пекла лепешки. А под яблоней, на том месте, где бабушка потеряла свои щипчики, летала большая синяя бабочка. Я хотел ее поймать, но тетя Шацсте вдруг громко-громко крикнула:
— Глянь-ка, Медина… Под яблоню! Под яблоню гляди! Ведь это Эсмет, ей-богу, Эсмет! Не тронь! Не тронь, сынок! Пусть летает! Это бабушка твоя щипчики поискать явилась!..
Я замер, обомлев от страха. Я стал сначала тяжелый, как камень, а потом легкий, как пушинка. Потом я поднял голову, огляделся; все вокруг стало другое, такое непохожее все стало… И тетя была не такая, и двор какой-то не такой. Солнце уходило спать за горы — я в жизни не видел подобного солнца. Никогда больше не видел я мир такого цвета, ни гор таких, ни травы, ни деревьев…
Бабушка стала мотыльком и порхала во дворе над травой. Когда она отлетела далеко от яблони, мне хотелось позвать ее, показать, может, она забыла, где потерялись щипчики. Иногда бабушка прилетала не одна, с подружками, но я и их не трогал. Я помогал им искать щипчики…
И жили-были говорящие сороки, и звезды говорящие были… А по ту сторону забора лаяли страшные собаки. Возле лавки ругались из-за керосина люди. А у нас был керосин, и хлеб был, и, чтобы убедиться в этом, к нам по-прежнему наведывался дедушка…
Однажды ночью дедушка опять пришел. Была война, и не было уже ни отца, ни керосина, ни хлеба. И, когда дедушка пришел, я впервые не испугался, я даже обрадовался. «Дедушка, — сказал я, — у нас нет хлеба, ты принес?!» Дедушка сунул руку в хурджун — хурджун был тот самый, черный, что висел на гвоздике в комнате, — пошарил в одном кармане — хлеба там не было, пошарил в другом — тоже не было. Дедушка взял хурджун, встряхнул его, и на полу звякнули бабушкины щипчики… я сразу нашел щипчики, они и правда оказались там, в хурджуне. Я достал щипчики, повесил на яблоню, и бабушка, появляясь в саду, все летала и летала вокруг яблони. А дед после этого почему-то больше не приходил. Иногда вместо дедушки мне снилась летучая мышь — огромная, черная, как дедушкин хурджун, и каждое крыло с полхурджуна…
Как-то раз в один прекрасный день я отворил калитку и впервые сам, без бабушки, вышел в тот таинственный, страшноватый мир, что был по ту сторону забора. Далеко уйти я не осмелился, побежал обратно. Вернувшись, я долго расхаживал по нашему двору, под нашими деревьями, я представлял себе тех людей и те деревья, которые впервые в жизни видел сегодня без бабушки; я хотел, я очень хотел, чтоб те деревья были точно такие же, как наши, но деревья те почему-то этого не хотели.
И однажды эти чужие деревья стали уже совсем такие, как наши. Я осмелел и добрался до самого родника. Я смотрел на людей, толпившихся на площади перед мечетью, они были чужие, но совсем не такие страшные, как прежде. Не будь среди них Слепого Ислама, я, может, набрался бы храбрости и к самой мечети подойти. Но Слепой Ислам был там. Слепой Ислам был там всегда; он сидел на камне, прислонясь спиной к стене мечети.
Вокруг Слепого Ислама толпились ребятишки. Они все спрашивали: «Дядя Ислам, кто я?» — и протягивали слепому руку. Дядя Ислам каждого, узнавал по руке, сначала он называл имя мальчика, потом имя его отца.
И вот однажды я тоже подошел к дяде Исламу.
— Дядя Ислам, кто я?
Дядя Ислам удивился, даже растерялся немножко. Взял мою руку, погладил. Перебрал пальцы, ощупал запястье. Потом повернул голову и угольно-черными глазами уставился на родник, вглядываясь во что-то такое, что ему одному было видно. И снова удивился и призадумался немножко, потому что и там, куда он смотрел, — это могут видеть только слепые, — он не увидел моего имени — меня нигде не было.
И я сам сказал дяде Исламу:
— Я Садык, сын Наджафа.
И на площади перед мечетью, среди многих других имен стали поминать и мое имя: Садык, сын Наджафа.
Потом оно стало слышаться чаще других:
— Садык славный мальчик!
— Деточка ты моя, Садык!
Но это уже было потом, когда пришла совсем другая пора, когда я уже мог ходить в лавку за чаем и за водой к роднику. Я покупал дяде Исламу чай, притаскивал ему воды, и поэтому мое имя он выкрикивал громче и приветливей, чем другие мальчишеские имена.
Во дворе у дяди Ислама рос огромный ветвистый орех. Его могучие ветви свешивались над дорожкой, что вела к роднику. Это было еще в ту пору, когда люди были чужие и чужие старики — аксакалы говорили под орехом дяди