Я положил руку на оклад двери так, что она не сумела бы закрыть ее, не причинив мне боли. Она попыталась:
– Мне будет жаль твоих пальцев, но тебе правда пора.
– Пора, – повторил я эхом.
Давно было пора, но я отчего-то медлил. А может, просто не думал о времени, о том, что его может не хватить – записать стихотворение, отправить письмо, поцеловать желанную женщину.
Я носил в памяти целые поэмы месяцами, подбирая одно-единственное слово взамен, как мне казалось, неудачному, я откладывал недописанные письма, потому что не считал их совершенными. Я пошел дальше прародителя Адама в своем поиске совершенства.
И мои поиски всегда оставались бесплодными. Может быть, именно из-за того, что в моей системе координат не было его – конечного времени. Потому что вдруг оказалось, что весь мой путь, казавшийся бесконечным, был дорогой к этой полузакрытой двери.
Она закроется – и все. Вытечет сквозь пальцы то, что я считал своей жизнью.
Я не убрал пальцев с дверного косяка, только толкнул ладонью другой руки створку двери, заставляя ее открыться. Не рассчитал усилия – дверь распахнулась, ударив в стену.
– Можно я все-таки войду, – попросил я виновато.
– Можно подумать, у меня есть выбор, – фыркнула Мари, отступая в глубь номера.
– У тебя – всегда есть. Просто я надеюсь, что сегодня ты выбрала меня. Потому что у меня выбора нет уже несколько часов. С тех пор, как открылась дверь лифта.
– Значит, ты хочешь, чтобы я выбрала? Выбрала тебя? – Она склонила голову. А потом в два шага оказалась рядом, обвила руками мою шею и резко, совсем без нежности, прижалась губами к моим губам.
– А если завтра я сделаю вид, что тебя не знаю – что ты сделаешь? – с вызовом спросила она, торопливо стягивая через голову свою экстремистскую маечку. – Что тогда?
– Для меня не будет завтра.
Я жадно смотрел на нее: маленькую грудь, стянутую бежевым бюстгальтером, татуировку-иероглиф под ключицей, родинку по центру солнечного сплетения, мысок шрама от аппендицита, чуть выступающий над ремнем джинсов. И понимал, что такая совершенная красота не может быть создана высшим разумом – тому и в голову не могло прийти создать столько мелких, неуловимо-совершенных деталей, от которых захлебнулось восхищением все мое существо.
«Ради этого, – вдруг пронеслось в голове. – Ради этого взбунтовался Адам. Чтобы однажды в одну-единственную голову пришла простая мысль – что совершенство человечно!»
Она целовала мои плечи, горячо, с каким-то странным отчаянием. Старательно отводя взгляд, чтобы не встречаться с моим, восхищенным.
Прижалась спиной к стене, притянула к себе, оплела ногами. Я подхватил ее на руки и отнес к постели. И целовал долго и нежно, несмотря на то что она умоляла, твердя: «Иди ко мне» – я хотел запомнить губами все: и татуировку, и родинку, и длинный лепесток шрама.
– Пожалуйста! О, проклятье, так и не знаю, как тебя зовут… Хотя к чему имя… Ты просто невыносим… Такой нежный. И так мало времени. Его нет. Совсем нет, ты понимаешь?! Они наверняка уже на территории пансионата…
Она опрокинула меня на кровать и дрожащими пальцами принялась сражаться с застежками и молниями – своими и моими. Совершенная в своей мучительной жадной человечности.
Я хотел отдать ей все, всего себя, заархивировать у нее под кожей свою нежность.
Она кусала губы и пальцы, стараясь не выдать нас ни единым стоном. Наконец, уткнувшись полуоткрытыми в беззвучном крике губами в мое плечо, она затихла. Только тонкие цепкие пальчики все еще блуждали в моих волосах.
– Мне пора… – сказал я, стараясь, чтобы прозвучало буднично и просто.
Глаза Мари были совершенно сухи, но зрачки – огромные, полные искр – следили за мной, пока я одевался, шел к двери, медленно и осторожно прикрыл ее за собой.
Можно было вернуться в триста тринадцатый, где продолжалась дискуссия о роли андроидов в современном литературном процессе, можно было пойти на берег и поискать там наши с ней следы. Но я решил окончить все быстро и пошел к себе, где меня уже ждали вежливые молодые люди в штатском, чтобы реализовать решение мирового правительства. Я обещал, уходя от нее, что не стану больше напоминать о себе, но невольно потянулся к факсимильнику – еще раз, хоть словом – коснуться совершенства.
– Никаких сообщений.
Я опустил руку.
Позволил надеть на себя наручники и увести.
Я не обернулся, пока мы шли по аллее. Хотя знал, нет, чувствовал – она стоит у окна и смотрит мне вслед, повторяя:
– Я всегда буду тебя слышать.
– Он ушел, Мари, – визгливый голос в трубке захлебнулся слезами. – Я не знаю, что мне делать!
– Кури. Можешь поплакать. Но совсем немного. По таким, как твой, плакать не стоит вообще.
Мари села на подоконник, положив руку с сигаретой на колено. За окном была весна. Захотелось ударить ладонью по стеклу, чтобы оно вылетело с высоким звоном, чтобы брызнула кровь, но женщина только бросила равнодушный взгляд на тлеющую сигарету.
– Мари, как ты можешь так говорить? Ты просто не знаешь, что это такое – терять любимых… У тебя никогда не было в жизни того, о ком стоило плакать…
– Был.
Искаженный телефоном голос сорвался. Повисла удивленная пауза.
– И… кто?
– Забудь. Таких больше не делают.
II. Вариации на тему любви
Владимир Данихнов
Моногамия
Я просыпаюсь рано утром. Смотрю, как через маленькое прямоугольное окошко под потолком в мой подвал влетает тополиный пух.
В подвале пыльно.
В подвале полно старых лопнувших пробирок. Сверху – разрушенная лаборатория. Когда-то в ней производили детей. Будущих солдат. Уж и не знаю для кого – для нас или для них.
Я тихо лежу на старой раскладушке и стараюсь не чихнуть. Я зажимаю левой рукой нос и пытаюсь отвлечься. Отвлечься получается только на Сережку.
И тогда я вспоминаю наш первый поцелуй.
Еще я вспоминаю наши тайные встречи на том самом месте, где когда-то был парк Горького.
Сожженные пеньки деревьев. Куски покореженного металла – когда-то они были каруселями. И мы с Сережкой держимся за руки. Смотрим друг дружке в глаза.
Бомбежка в паре километров от нас. Крики умирающих и вонь горелого мяса. Вонь горелого человеческого мяса, и Сережкины сильные руки, которые обнимают меня.
Вой одичавших собак, кроваво-красная луна, чавканье в пяти шагах, и Сережкины губы – нежные и понимающие.
Скелет ребенка на черной скамейке, яма диаметром метров десять – сюда совсем недавно попал снаряд, – и наши с Сережкой тела сливаются.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});