Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главная победа актера заключается вовсе не в том, что он превосходно сыграл ту или другую роль. Потому что есть и другие актеры, которые ее превосходно сыграли. Победы актера — в открытии тех ролей, тех характеров, которые другие актеры открыть не могли. Арбенина Мордвинов открыл. И кто бы теперь ни играл эту роль — станет ли он следовать Мордвинову или, наоборот, будет пытаться найти свое толкование роли, — все равно во всех случаях эти решения будет определять мордвиновский образ. И вот в этом-то самая большая его художественная победа, победа принципиальная: Мордвинов прочел эту гениальную роль и утвердил ее в русском репертуаре. Его трактовка стала событием в советском театре. Он и его режиссер вернули жизнь, отнятую у этой пьесы, и восстановили пропущенное звено в истории русской театральной культуры. А это, мне кажется, можно назвать сценическим подвигом. И не случайно именно эта роль отмечена всеобщим признанием и Ленинской премией, ибо в сознании огромного числа людей Арбенин и Мордвинов связаны навечно и воедино.
ОБРАЗ ДУБИНСКОГО И ОБРАЗЫ ДУБИНСКОГО
(Слово на вечере памяти художника)Обычно, когда принимаются за воспоминания, стремятся воскресить в памяти факты — разговоры, события, даты… Это всегда удивляло меня. Ведь, вспоминая человека, очень для тебя дорогого и душевно необходимо нужного, ты не перебираешь в памяти встречи, а видишь его поминутно живого, в бесчисленных поворотах, настроениях и состояниях самых различных, И поэтому он живет рядом с тобой и в тебе, легко вписываясь в новую обстановку. И ты легко представляешь себе его отношение к человеку, ему неизвестному, к событию, ему уже недоступному. И образ его — неописуемый словом, неотразимый кистью, неспособный запечатлеться и потому особенно и неповторимо живой — стоит в нашем сознании — в каждом сознании разный и тем не менее общий, объединяющий нас общим чувством завещанной нам творческой дружбы, нас связывают не только личные наши отношения, но и то, что мы любим Давида Дубинского… Я говорю — и вижу его то с чуть опущенной головой и приподнятыми глазами — как если бы он готовился рисовать нас… И с головою, слегка склоненною набок, и чуть выпяченными губами. По этим поискам смещенных соотношений, по отказу от привычных ракурсов можно было догадаться всегда, что какое-то мгновение жизни, которую и вы наблюдали с ним рядом, влетело в его творческое сознание, преображенное его внутренним зрением. И в ваше воображение не залетело. И каждый раз интересно, что он увидел?.. С такой же склоненной головой я вижу его в легкой соломенной шляпе, с увесистой тростью в руках на даче — дородного, высокого, красивого, изящного, сероглазого и каких-то знойных кровей, жизнерадостного, жизнелюбивого, человечного…
Внимательно-жадного к впечатлениям… К чужому творчеству. К человеческому характеру. К характерности. К уловлению почти непостижимых комических ситуаций. И слышу не смех его, а нарастающий одобрительный гул, ласковое рычание и уже в конце — выкрики смеха!
В моем сознании Давид как был, так и остался живым. И я не могу, не хочу произносить слово «был». Я ощущаю неотступно его великолепное чувство юмора, вижу его лукавый, веселый и цепкий глаз, уловляющий еще небывалое в искусстве, еще не осмысленное, не замеченное, первородное и потому особенно интересное…
Познакомившись с ним, я влюбился в его удивительный юмор, в его сочный человеческий талант, в характер его, пришел в восхищение от его способности вступать в контакт, от умения слушать и от умения рассказывать…
Я редко встречал рассказчиков, подобных Давиду. Вообще, надо сказать, художники рассказывают удивительно (если только умеют рассказывать!). Они видят иначе, чем писатели, тонко чувствуют и передают фактуру предметов, цвет, расстояние, форму. Скупо отбирают детали, умело их выделяют. Читать описания художника — одно из самых больших удовольствий.
Давид Дубинский бесподобно рассказывал. Дело не только в юморе, в потрясающей наблюдательности, в доброжелательной, глубоко человеческой сути рассказов. Дело еще и в том, что, рассказывая, он набрасывал в воздухе небольшие эскизы, помогал рассказу руками. Это было и описание, и рисунок, и режиссерская мизансцена. И выделение в рассказе движением подробности, на которую писателю понадобится добрых десяток слов… Он рассказывал об Антонове Сергее Петровиче — показывал поверхность стола и его, внимательно вглядывающегося в рисунки. И хотелось вскрикнуть от удовольствия, от точности, необычности, от талантливости и того и другого.
Рассказывал об одном заседании, на которое понесли голосовать человека в лубке, с ногою, воздетою к небу. И, рассказывая, воркотал, ликуя, и рокотал. И тут же мог стать во мгновенье серьезным. И так же просто вернуться к прежнему и захохотать от переполнявшей его доброй силы.
С ним необыкновенно легко возникали интересные разговоры — о людях, о литературе, о живописи. А еще лучше сказать: об искусстве. О его законах. О восприятии. Именно от Давида Дубинского я узнавал много нового, пронзительно-интересного, освещавшего сразу множество самых разных проблем, отвечавшего на множество разных вопросов. И потому бесспорного, ибо все сходилось с ответом. Как художника я знал его по иллюстрациям к Теккерею и Диккенсу, к «Дождям» Антонова. Это было превосходно и легко монтировалось с тем Давидом, которого я люблю и знаю.
Но когда он пойазал мне «Дом с мезонином», я был поражен. Я и не подозревал в нем такой силы трагического лиризма, такой задумчивой грусти, такой целомудренно-нежной руки.
Конечно, это не Чехов в том — прежнем — представлении, не современник Лейкина и Баранцевича. А Чехов, переживший свое время, Чехов середины XX века, Чехов, движущийся во времени и со временем вместе и интерпретированный одним из самых тонких современных художников. В каждом рисунке только самое главное, без чего нельзя обойтись. Ни одной лишней подробности. Все связано между собой, «слигировано», как говорят музыканты. Все это сделано с глубоким уважением к зрителю, к современникам и к предшественникам.
Я не художник и боюсь быть навязчивым и неточным. Но, на мой дилетантский глаз, каждая фигура в рисунке Дубинского изображена в переходе от прежней позы к той, которую она примет. И поэтому так ощутительно движение. Но это не остановленный кадр, не случайно схваченное моментальное состояние. А переход, заключающий все три момента — прошедший, настоящий и будущий. И потому порыв Мисюсь такой очаровательный и такой вечный. И какая серьезная мысль и умение передать состояние выражены в идущей по аллее фигуре — с этими опущенными полями шляпы и в развевающемся от осеннего ветра пальто. А чаепитие на веранде — свет и тени на белых колоннах, сцепление фигур в каждом рисунке. Одна деталь вытекает из другой, связана с ней, и рисунок получается плавным, певучим. В нем так много состояний, движения, одновременно звучания нескольких тем, что, будучи иллюстрациями к одному из лучших рассказов во всей мировой литературе, они сами представляют собою страстный рассказ. Нет, это не отдельные картинки к определенным местам чеховского текста, а рассказ вслед за Чеховым и о Чехове, и о «Доме с мезонином», и об эпохе… И о собственном видении мира. И о Мисюсь… Да, конечно, это книжные иллюстрации, какими они должны быть в конечном своем выражении. Но это и вариации на чеховскую тему, как бывают музыкальные вариации на тему Паганини, или Гуммеля, или Гайдна — самостоятельное произведение, даже и не предполагающее обязательного знания того сочинения, которое подсказало тему. Вот почему, мне думается, любой иностранец, даже никогда не читавший Чехова и не бывавший в нашей стране, поймет, о чем рассказывает здесь Дубинский. Вот почему мне кажется, что его выставка, если отправить ее за границу, будет иметь там настоящий большой успех. «Мисюсь», «Мисюсь плачет», «У пруда», «Этюд», «У ворот», «За чаем» — кого может оставить равнодушным эта динамика поз, поворотов, взглядов, склоненных голов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- На Банковском - Сергей Смолицкий - Биографии и Мемуары
- Притяжение Андроникова - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары
- Зеленая Змея - Маргарита Сабашникова - Биографии и Мемуары