Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В восьмом, – отвечал Раскольников, неприятно почувствовав в ту же секунду, что мог бы этого и не говорить.
– Так проходя-то в восьмом часу-с, по лестнице-то, не видали ль хоть вы, во втором-то этаже, в квартире-то отворенной – помните? двух работников или хоть одного из них? Они красили там, не заметили ли? Это очень, очень важно для них!..
– Красильщиков? Нет, не видал… – медленно и как бы роясь в воспоминаниях отвечал Раскольников, в тот же миг напрягаясь всем существом своим и замирая от муки поскорей бы отгадать, в чем именно ловушка, и не просмотреть бы чего? – Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то не заметил… а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел ловушкой и торжествовал) – так помню, что чиновник один переезжал из квартиры… напротив Алены Ивановны… помню… это я ясно помню… солдаты диван какой-то выносили и меня к стене прижали… а красильщиков – нет, не помню, чтобы красильщики были… да и квартиры отпертой нигде, кажется, не было. Да: не было…
– Да ты что же! – крикнул вдруг Разумихин, как бы опомнившись и сообразив, – да ведь красильщики мазали в самый день убийства, а ведь он за три дня там был? Ты что спрашиваешь-то?
– Фу! перемешал! – хлопнул себя по лбу Порфирий. – Черт возьми, у меня с этим делом ум за разум заходит! – обратился он, как бы даже извиняясь, к Раскольникову, – нам ведь так бы важно узнать, не видал ли кто их, в восьмом часу, в квартире-то, что мне и вообразись сейчас, что вы тоже могли бы сказать… совсем перемешал!
– Так надо быть внимательнее, – угрюмо заметил Разумихин.
Последние слова были сказаны уже в передней. Порфирий Петрович проводил их до самой двери чрезвычайно любезно. Оба вышли мрачные и хмурые на улицу и несколько шагов не говорили ни слова. Раскольников глубоко перевел дыхание…
VI
– …Не верю! Не могу верить! – повторял озадаченный Разумихин, стараясь всеми силами опровергнуть доводы Раскольникова. Они подходили уже к нумерам Бакалеева, где Пульхерия Александровна и Дуня давно поджидали их. Разумихин поминутно останавливался дорогою в жару разговора, смущенный и взволнованный уже тем одним, что они в первый раз заговорили об этом ясно.
– Не верь! – отвечал Раскольников с холодною и небрежною усмешкой, – ты, по своему обычаю, не замечал ничего, а я взвешивал каждое слово.
– Ты мнителен, потому и взвешивал… Гм… действительно, я согласен, тон Порфирия был довольно странный, и особенно этот подлец Заметов!.. Ты прав, в нем что-то было, – но почему? Почему?
– За ночь передумал.
– Но напротив же, напротив! Если б у них была эта безмозглая мысль, так они бы всеми силами постарались ее припрятать и скрыть свои карты, чтобы потом поймать… А теперь – это нагло и неосторожно!
– Если б у них были факты, то есть настоящие факты, или хоть сколько-нибудь основательные подозрения, тогда бы они действительно постарались скрыть игру: в надежде еще более выиграть (а впрочем, давно бы уж обыск сделали!). Но у них нет факта, ни одного, – все мираж, все о двух концах, одна идея летучая – вот они и стараются наглостью сбить. А может, и сам озлился, что фактов нет, с досады прорвался. А может, и намерение какое имеет… Он человек, кажется, умный… Может, напугать меня хотел тем, что знает… Тут, брат, своя психология… А впрочем, гадко это все объяснять. Оставь!
– И оскорбительно, оскорбительно! Я понимаю тебя! Но… так как мы уже теперь заговорили ясно (а это отлично, что заговорили, наконец, ясно, я рад!) – то уж я тебе прямо теперь признаюсь, что давно это в них замечал, эту мысль, во все это время, разумеется, в чуть-чутошном только виде, в ползучем, но зачем же хоть и в ползучем! Как они смеют? Где, где у них эти корни таятся? Если б ты знал, как я бесился! Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, – стоит перед какими-то кварташками[44] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра,[45] спертый воздух, куча людей, рассказ об убийстве лица, у которого был накануне, и все это – на голодное брюхо! Да как тут не случиться обмороку! И на этом-то, на этом все основать! Черт возьми! Я понимаю, что это досадно, но на твоем месте, Родька, я бы захохотал всем в глаза, или лучше: на-пле-вал бы всем в рожу, да погуще, да раскидал бы на все стороны десятка два плюх, умненько, как и всегда их надо давать, да тем бы и покончил. Плюнь! Ободрись! Стыдно!
«Он, однако ж, это хорошо изложил», – подумал Раскольников.
– Плюнь? А завтра опять допрос! – проговорил он с горечью, – неужели ж мне с ними в объяснение войти? Мне и то досадно, что вчера я унизился в трактире до Заметова…
– Черт возьми! пойду сам к Порфирию! И уж прижму ж я его, по-родственному; пусть выложит мне все до корней. А уж Заметова…
«Наконец-то догадался!» – подумал Раскольников.
– Стой! – закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, – стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
– Если б я то дело сделал, то уж непременно бы сказал, что видел и работников и квартиру, – с неохотою и с видимым отвращением продолжал отвечать Раскольников.
– Да зачем же против себя говорить?
– А потому что только одни мужики иль уж самые неопытные новички на допросах прямо и сряду во всем запираются. Чуть-чуть же человек развитой и бывалый, непременно и по возможности, старается сознаться во всех внешних и неустранимых фактах; только причины им другие подыскивает, черту такую свою, особенную и неожиданную, ввернет, которая совершенно им другое значение придаст и в другом свете их выставит. Порфирий мог именно рассчитывать, что я непременно буду так отвечать и непременно скажу, что видел, для правдоподобия, и при этом вверну что-нибудь в объяснение…
– Да ведь он бы тебе тотчас и сказал, что за два дня работников там и быть не могло, и что, стало быть, ты именно был в день убийства, в восьмом часу. На пустом бы и сбил!
– Да на это-то он и рассчитывал, что я не успею сообразить и именно поспешу отвечать правдоподобнее, да и забуду, что за два дня работников быть не могло.
– Да как же это забыть?
– Всего легче! На таких-то пустейших вещах всего легче и сбиваются хитрые-то люди. Чем хитрей человек, тем он меньше подозревает, что его на простом собьют. Хитрейшего человека именно на простейшем надо сбивать. Порфирий совсем не так глуп, как ты думаешь…
– Подлец же он после этого!
Раскольников не мог не засмеяться. Но в ту же минуту странными показались ему его собственное одушевление и охота, с которыми он проговорил последнее объяснение, тогда как весь предыдущий разговор он поддерживал с угрюмым отвращением, видимо из целей, по необходимости.
«Во вкус вхожу в иных пунктах!» – подумал он про себя.
Но почти в ту же минуту он как-то вдруг стал беспокоен, как будто неожиданная и тревожная мысль поразила его. Беспокойство его увеличивалось. Они дошли уже до входа в нумера Бакалеева.
– Ступай один, – сказал вдруг Раскольников, – я сейчас ворочусь.
– Куда ты? Да мы уж пришли!
– Мне надо, надо; дело… приду через полчаса… Скажи там.
– Воля твоя, я пойду за тобой!
– Что ж, и ты меня хочешь замучить! – вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что у Разумихина руки опустились. Несколько времени он стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Когда Раскольников пришел к своему дому, – виски его были смочены потом, и дышал он тяжело. Поспешно поднялся он по лестнице, вошел в незапертую квартиру свою и тотчас же заперся на крюк. Затем, испуганно и безумно, бросился к углу, к той самой дыре в обоях, в которой тогда лежали вещи, засунул в нее руку и несколько минут тщательно обшаривал дыру, перебирая все закоулки и все складки обой. Не найдя ничего, он встал и глубоко перевел дыхание. Подходя давеча уже к крыльцу Бакалеева, ему вдруг вообразилось, что какая-нибудь вещь, какая-нибудь цепочка, запонка или даже бумажка, в которую они были завернуты с отметкою старухиною рукой, могла как-нибудь тогда проскользнуть и затеряться в какой-нибудь щелочке, а потом вдруг выступить перед ним неожиданною и неотразимою уликой.
- Достоевский. Энциклопедия - Николай Николаевич Наседкин - Классическая проза / Энциклопедии / Языкознание
- Братья Карамазовы - Федор Михайлович Достоевский - Классическая проза
- Белые ночи - Федор Достоевский - Классическая проза
- Двойник - Федор Достоевский - Классическая проза
- Наказание и преступление - Дмитрий Леонидович Охотин - Детектив / Классическая проза