Когда я вошел к Марии, она сидела на постели, сгорбившись над работой. На коленях были разложены обрывки тряпочек и кусочки меха.
– Еще раз здравствуй, Мария.
Мария ответила, не опуская работы:
– Тляствуй.
– Как живешь, Мария?
– Плоха живу.
– Где твой хозяин-то?
– На пломыси.
– Почему же плохо живешь, коли промысел есть?
– Какой пломыс, нет сосем пломыса. Сей год почитай все сдавали Гостолгу, а ничего кусать нет.
– Что, плохо с продовольствием разве?
– Оцин плохо. Ни дает Гостолг. Агент уезал, за агента наблюдателева зонка оставалась, поцитай ницево не давала.
Я сам знал, что в этом становище с продовольствием было действительно плохо.
– Ничего, Мария, нужно немного переждать.
– Как годить-то? Кусать надо. Дети годить не станут.
– Ну, не помрут ведь дети твои от того, что месяц-другой посидят, не евши сахару вволю.
– Как не помрут, помрут.
– Ну, ладно, Мария, сахар сахаром. А вот зачем я к тебе-то пришел: мне нужно купить красивую патку. У тебя нет ли продажной?
– Зацем нет. Есть патка… холоса патка.
Мария полезла под ворох тряпья и шкур, наваленных на постели. Из разрытой кучи грязных тряпок на меня пахнуло немытым, долго ношенным платьем, потом, салом и, главное, неизменным тюленьим жиром. Из-под этого хлама Мария вытащила нарядную небольшую патку белого меха, расшитую темным меховым же узором и яркими орнаментами из зеленого сукна.
Патка была действительно хороша.
– Сколько хочешь за нее, Мария?
Мария подумала и, не повышая голоса, заговорила по-самоедски. Сперва я думал, что она говорит со мной, но через минуту растворилась дверь и в горницу вошла старая опухшая самоедка. Оказывается, стены в доме так тонки, что для разговора с соседями нет надобности даже менять тон голоса. Самоедки стали между собой совещаться. Брали патку, смотрели на нее, примеряли на руке, точно взвешивая. Заглядывали внутрь. Наконец Мария сказала:
– Лукелья говолит, тли целковых нада.
Цена была высока по здешним понятиям, но у рукодельницы был такой жалкий вид, что нехватало духу торговаться. Я вынул червонец.
– Сдача найдется?
– Нету.
Лукерья что-то залопотала и потом сказала по-русски:
– Кока даци нада?
– Семь рублей.
– Семя рупли?
– Да, семь рублей.
– А кока семя рупли?
– То-есть как сколько? Семь рублей так семь рублей.
– Кока теньги?
Я показал на пальцах сколько рублей – семь пальцев, это оказалось понятным. Стали рассчитываться. Здесь мне были предложены на выбор бумажки самого разнообразного достоинства – от рублевых до пятичервонных; бери любую, вообще сам отсчитывай себе сдачу. Но, как только расчеты были закончены, Мария тотчас забыла о деньгах.
– У тебя ситец нету?
– Нет, ситца нету, а что тебе?
– Возьми теньги, тавай ситец.
Мне стоило немалого труда доказать Марии, что я не не хочу помочь ей ситцем, а просто трудно предположить, отправляясь в экспедицию, что может понадобиться отрез ситца по соседству с северным полюсом.
Повидимому, однако, мои доводы подействовали недостаточно сильно, потому что Мария и Лукерья продолжали допрос.
– А на пимы ситец дашь?
– Пимы мне очень нужны, но и за них не могу дать ситцу.
Лукерья долго кряхтела, жалась чего-то, чесала у себя подмышками. Потом, оглянувшись на двери, вполголоса проговорила о чем-то с Марией и, понизив голос до совершенного шопота, обратилась ко мне:
– Ты холоси цилавек?
– Не знаю, смотря для чего.
– Я так думаю, сто холоси.
Польщенный комплиментом, я все же насторожился, даже приблизительно не зная, что последует за ним.
– Ты песец хоцес?
Нужно знать, как преследуется подпольный сбыт песца помимо Госторга, чтобы уяснить себе, на какой риск, по ее понятиям, шла старая самоедка, делая мне такое предложение.
– Нет ситец, не ната ситец. Тавай масло, мука, цаво есть.
– Ничего нет у меня, Лукерья.
Старуха безнадежно махнула рукой и вышла. Мария тихо сидела на высокой постели. Затем она длинно вздохнула и снова принялась за свое рукоделье. На полу заплакал ребенок. Он сам вылез из-под наброшенного на него меха и на корточках пополз к постели матери. Мария бросила работу, вытащила откуда-то из-под мехов тряпицу, цвет которой определить было совершенно немыслимо, до того она была грязна, и сделала на углу тряпицы узел. Хвостик этого узла она помакнула в банку с вязкой желтой жижей и сунула в рот младенцу. По горнице распространился едкий запах тюленьего жира.
Я нахлобучил шапку и вышел на воздух. Вдали на конце мыса стоял Борис Лаврентьевич. Я присоединился к нему. Он рассматривал массивный постамент, увенчанный большим крестом и обнесенный оградой. Пространная надпись, вырезанная церковно-славянской вязью, гласила о том, что крест сей воздвигнут и охраняется попечением некоего иеромонаха, бывшего настоятелем здешней часовни. Невидимому, здесь, на краю света, для святого духа не нашлось более удобного прибежища, нежели этот крест с оградой, а оставить его вовсе без обозначения монах тоже, повидимому, не рискнул, – а вдруг понадобится. Но только это очень мало вероятно. Судя по всему, все-таки Наркиз был прав – самоеду вовсе не нужна религия. Антирелигиозная пропаганда даже в том примитивном виде, как она здесь проводится, оказалась достаточно успешной. О боге самоеды здесь не вспоминают. Даже старые русские промышленники относятся к нему с большим скептицизмом. Во всяком случае, ни у кого нет желания тратить средства на поддержание храмов и причтов. Все часовни либо Госторг, либо сами артели утилизировали под склады и жилье, а служители этих церквей принуждены были обратиться к добыванию себе пропитания далеко не божественным занятием – ловлей и потрошением моржей. Единственный осколок даже не веры, а внешнего ее выражения, сохранившийся здесь, – это крест. При всяком удобном случае промышленники воздвигают крест: заметить ли место, ознаменовать спасение от бури, отметить могилу товарища. При этом в большинстве случаев крест истовый, староверческий, восьмиконечный. Такими крестами отмечены многие мысы и губы Новой Земли. Дальше креста, как памятника и знака, фантазия пионеров севера не идет.
Вместе с Исаченко мы пришли к метеонаблюдателю Зенкову, чтобы отдать ему визит и заодно сделать попытку раздобыть у его жены, временно заменяющей уехавшего агента Госторга, немного кофе и консервированного молока. Но, придя к Зенкову, мы увидели, что кофейные и молочные чаяния придется временно оставить. В горнице уже было несколько гостей из наших же таймырцев. Сам хозяин не слишком твердыми шагами бросился нам навстречу, простирая объятия, и уже за несколько шагов выпятив губы для поцелуя. Я увернулся кое-как от выпученных, блестевших от сала губ Зенкова, и вся порция поцелуев пришлась на долю Бориса Лаврентьевича. Он пытался реагировать на это с обычным добродушием, но потом долго под шумок вытирал со своей бороды слюни хозяина.