Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Этаж за этажом, комната за комнатой, дверь за дверью, угол за углом, окно за окном — все это становится очагами сопротивления обезумевших солдат Гитлера, за спинами которых стоят эсэсовцы с автоматами. Смерть впереди! Смерть позади! Смерть вокруг! Ничего, кроме смерти, и они умирают, не осмеливаясь поднять вверх руки… Герман Геринг с Западного фронта, который кажется теперь отделенным от Берлина миллионами парсеков, а не тремя сотнями обыкновенных земных километров с тополями вдоль дорог, с подстриженными липами, с кюветами, с придорожными столбиками, со знаками, заботливо предупреждающими путника о препятствиях, шлет грозные проклятия я приказы… Личные апартаменты еще одного «Г» — Геббельса, того Альфреда Геббельса, которого немцы называли тихонько «килограмм шеины, полтора килограмма глотки». На паркетном полу обугленный труп в заштопанных носках. Это доктор философии, философии фашизма, разумеется, левая рука Гитлера — Геббельс. Он покончил с собой, убедившись окончательно в том, что в двери государственной канцелярии стучатся не для воздаяния почестей ему, так убедительно обосновавшему в своих книгах мировую победу фашизма, а для расчета за все. Он приказал сжечь свой труп, а перед этим убил детей и жену. Вероятно, он казался себе в эти минуты древним германцем — белокурым гигантом в звериных шкурах…
— Неужели они не понимают, что все уже кончено, что вся эта трагедия уже бессмысленна, — сказала словесница, маленькое, словно детское, лицо которой было бледно и выражало страдание и ужас перед теми картинами, которые она так ясно представляла себе, слушая эти сообщения.
— Смысл есть даже тогда, когда кажется, что его нет! — сказал Николай Михайлович. — Сейчас у них у всех только одна задача — спасти живую силу вермахта от полного разгрома. Вы думаете, они без смысла бегут на Одер? Крики об организации нового узла сопротивления, которые издает Геринг, — это только дымовая завеса. Они сдаются американцам, англичанам. Омар Бредли или фельдмаршал Монтгомери им ближе, чем Жуков, Конев и Малиновский, хотя до Бредли и дальше бежать…
4Тупой, как угол в сто семьдесят градусов, Генка сидит за партой в группе продленного дня. Что-то здесь не очень ладно, потому что группа кажется ему — да только ли ему? — продолжением уроков, одним бесконечно затянувшимся, надоевшим до одурения учебным днем. Что из того, что давно уже прогремел звонок, возвестивший окончание уроков, и схлынула волна тугого, неистового шума, который всегда, как волна цунами на Тихом океане, возникает мгновенно после этого звонка, как разрядка усталости, утомления? Волна схлынула. Ушли те, кто сейчас сидит дома, среди своих родичей, мать, а может быть, и отец, если он не на фронте, — есть же такие счастливчики в городе! — они просматривают тетради, спрашивают, как прошел день, что нового в школе, вызывали ли к доске. А братья и сестры тоже дома! Все в сборе! Обедают вместе. Потом — гулять… Орава знакомых ребят, игры, которым нет начала и не будет конца… Жизнь!
И эта жизнь проходит мимо Генки.
Ну, поели! Ну, послонялись в коридоре полчаса. Ну, попели — кто в лес, кто по дрова! Ну, поиграли — в жмурки в физкультурном зале! Тоже мне интерес! Дежурный учитель смотрит, вытаращив глаза, как бы чего не вышло! Ни посвистеть, ни побегать, ни подраться! Тотчас же надоевший, нудный возглас, — он преследует человека по пятам, он бьет в уши, как клич врага: «Спокойно, ребята! Ти-хо! Что вы, стадо баранов, что ли? Вы же дети!» Вот именно, что дети. Эх-х! Опять звонок — садись за парты! Надо делать уроки на завтра!
— «Школьники сельской школы взяли обязательство перебрать картофель в колхозном овощехранилище. В первый день они перебрали шестьдесят пудов картофеля. Во второй день — семьдесят пять, на третий — на двадцать пять пудов больше, чем во второй день. Сколько пудов картофеля перебрали школьники, если они проработали двенадцать дней, все последующие дни перебирая столько картофеля, сколько они перебрали в третий день?»
— А в овощехранилище есть печка? — вдруг громко спрашивает Генка.
Словесница, которой выпало на долю дежурить в группе, вздрагивает. Генка оторвал ее от своих дум — муж писал, что он находится «в гуще событий». Цензор начал было вымарывать эту фразу, усмотрев в ней намек на местонахождение офицера Милованова и, стало быть, и его части, но потом усомнился: «Подумаешь, гуща событий! У нас здесь кругом гуща!» — и не довел свое дело до конца. «Гуща событий» так и лезла в глаза из-под негустого слоя туши. Сейчас словесница понимала это определение так — муж в Берлине, в этом кромешном аду, где жизнь человека не стоит не только ни гроша, но и крупицы меди. Она ждала капитуляции Берлина так, как Генка ждал звонка об окончании уроков…
— Почему тебя интересует печка, а не количество картофеля, который перебрали школьники? — спрашивает Милованова, озадаченная вопросом.
— Дак холодно же! — говорит Генка, и класс настораживается. — А была бы печка, перебирать способней! — Класс пересмеивается, шумок пробегает от стены к стене. Генка уже не может остановиться и говорит. — А потом… перебираешь-перебираешь — и цоп одну картошечку, и в печку, под золу!
Класс хохочет. Генка красуется. Учительница Милованова делает вид, что не слышит. Она ходит по классу, между партами, и размеренно, ровным голосом, доводит до учеников смысл задачи:
— В первый день школьники перебрали шестьдесят пудов картофеля. Шестьдесят! Во второй день — семьдесят пять пудов. Семьдесят пять! Что мы можем узнать теперь?
Перед нею склоненные над тетрадями головы, позади — головы, обращенные на Генку. А Генка печет в золе картошку, переворачивает ее, вынимает из золы и, обжигаясь, ест жадно, со вкусом.
— Гы-ы! — несется по классу смешок.
— Лунин, перестань паясничать! — говорит Милованова, со страхом думая, что ее муж, конечно, где-то в этажах рейхстага или в этой… как ее?.. канцелярии Гитлера, которая кажется Миловановой мышеловкой: наверное, тайные ходы, секретные амбразуры, ловушки и засады…
— На третий день — на двадцать пять пудов больше, чем во второй! Что мы можем узнать?
Генка поднимается:
— А можно спросить?
— Спрашивай, Лунин.
— А почему их на яблоки не бросили? — спрашивает Генка.
— Кого? Куда бросили?
— Ну, школьников! Боялись, что много поедят, что ли?
Класс ложится на парты. Милованова не видит ничего, кроме разинутых ртов, издающих безобразные звуки — то ли хохот, то ли икота раздирает их до ушей. О-о! На колени бы весь класс! На горох! Розгами! Вот тогда бы они слушались! Впрочем… они и тогда бы не слушались. Милованова бледнеет. Сдерживаясь, она говорит:
— Я ухожу из класса, ребята. Пока вы не успокоитесь. Староста! Дежурный! Наведите порядок!
И, чувствуя, что сейчас она расплачется, Милованова выходит в темный, пустой коридор, где никто не видит ее. Она становится в простенке, прижимаясь спиной и ладонями скрещенных сзади рук и затылком к холодной каменной кладке. От слез ей не удается удержаться. Но теперь их никто не увидит, и ее авторитет педагога не будет подорван. Слезы струятся по ее щекам, а она не вытирает их. Понемногу ее волнение успокаивается. Но теперь ее охватывает беспокойство за ребят: как же она могла оставить их? Она прислушивается. В классе тишина, только время от времени раздается один-другой голос, говорят по очереди. «Собрание устроили! Разбирают поведение Лунина Геннадия! Вот молодцы! Особенно староста — надежный парнишка!» — думает Милованова, и ей становится стыдно за себя, за свои нервы.
Она тихонько приоткрывает дверь класса.
Третьеклассники сгрудились вокруг Генки. Кто за партой, кто на парте с ногами, кто на подоконнике занавешенного маскировочной шторкой, широкого и высокого окна.
Староста Алексин, мальчик с нежными и правильными чертами лица и каким-то извиняющимся выражением глаз, то ли карих, то ли черных — они то и дело меняли свой цвет, в зависимости от настроения Алексина, — сидя напротив Генки в неловкой позе, поджав под себя одну ногу, а вторую поставив торчком, так, чтобы можно было опереться об ее колено подбородком, задумчиво сказал:
— А я думаю, что его повесят. На городской площади, как вешают предателей. Чик — и готово! Ваших нет! Пиратов и предателей всегда вешают. А он и пират и предатель!
— Ну, «чик — и готово», этого мало! — сказал дежурный Аннушкин, сосед Генки по двору, добродушный Мишка. — Я думаю так: привезут Гитлера в Москву, посадят в клетку, как Пугачева, понимаешь, и выставят на Красной площади. Пусть все на него смотрят. Пусть так и помрет — в клетке…
— Ну, в клетке, на Красной площади! — усомнился кто-то.
— А что, Пугачева можно было, а фашиста нельзя, да?
Итак, в третьем классе заседал «Чрезвычайный трибунал», предвосхитивший решения Нюрнбергского Верховного Международного Суда, и Гитлер был осужден на смерть единогласно, хотя строгие судьи и расходились во мнениях относительно того, какими мерами следовало осуществлять это решение. Прений сторон, в отличие от заседаний нюрнбергского судилища, здесь не было. Защита отказалась от права на смягчение решений суда, признав заранее, что этот случай выходит за рамки обычного и международного права и преступник недостоин сожаления, не заслуживает снисхождения…
- Реки не умирают. Возраст земли - Борис Бурлак - Советская классическая проза
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- После ночи — утро - Михаил Фёдорович Колягин - Советская классическая проза
- Ум лисицы - Георгий Семенов - Советская классическая проза
- Товарищ маузер - Гунар Цирулис - Советская классическая проза