Два месяца беспрерывных боев Костюшко ни разу не раздевался. Вот и сейчас, в ночь на 6 сентября, сидит он за рабочим столом перед картой. Его беспокоит участок генерала Зайончека. Пруссаки вчера пытались вновь захватить Шведские горки..
Кого послать в помощь Зайончеку? Адам Понинский не надежен, Дембовского нельзя отвлечь от Чернякова…
Вбегает Немцевич.
— Победа! Пруссаки убрались псу под хвост! Русские — дяблу в пасть!
Всегда спокойный Немцевич на этот раз задыхался от волнения; он, поэт, который всегда облекал свои мысли в литературную оболочку, сейчас выкрикивал слова, заимствованные из солдатского жаргона.
Костюшко вскинул на Немцевича усталый взгляд.
— Разгулялась у тебя, Урсын, поэтическая фантазия. Враг снял осаду… Варшава свободна… Загудят колокола… Рано, рано, дорогой мой Урсын, ликовать. Враг отошел, но не ушел.
Горечь, что слышалась в словах Костюшки, поразила Немцевича. Кончился двухмесячный кошмар; смерть, нависшая над Варшавой, отступила; сильный враг показал спину, и вдруг такая горечь!
Костюшко понимал, о чем думает его друг.
— Урсын, не наша сила сломила врага. Наша сегодняшняя победа — случайность…
— Случайность?!
— Да, дорогой Урсын, случайность. Помнишь двадцать первое августа? Дионисий Мневский захватил на Висле одиннадцать прусских барж. Помнишь, как панове генералы потешались, читая рапорт Мневского? «Подумаешь, мировое событие!» А Понинский даже издевательски предложил по этому поводу отслужить торжественную мессу…
— Помню.
— А на баржах был порох, боеприпасы. Вот и вся наша победа. Пруссаки оказались без пороха, и они отошли от Варшавы, с ними ушли и русские. Но, увы, Урсын, они вернутся.
Несколько дней спустя, выходя из зала, где председатель Найвысшего национального совета вручил Костюшке почетную саблю с выразительной надписью: «Ойчизна — Защитнику Своему», Костюшко шепотом сказал Немцевичу:
— Пойду к тебе, мой Урсын, хочу выспаться.
Эти будничные слова странно прозвучали в устах Найвысшего начальника вооруженной силы народной, который только что с молитвенно поднятыми горе очами прижимал к груди награду отчизны.
Немцевич жил у родственницы на Медовой улице. Туда можно было дойти пешком. Но как только Костюшко показался на улице, его встретил ликующий рев многотысячной толпы.
— Виват Освободитель! Виват Защитник! Виват Костюшко!
Мещане подбрасывали шапки к небу, шляхтичи размахивали в воздухе саблями.
На звоннице костела Св. Яна гнездились ласточки. Вспугнутые внезапными кличами толпы, они поднялись стаей, и от ветра, поднятого их крыльями, зазвонили маленькие колокола. Тут же откликнулась колокольня бернардинов, и, словно огонь по восковой ниточке, начал перебрасываться звон с колокольни на колокольню. Уже благовестят все костелы — звонят истово, с пасхальной торжественностью.
Костюшко распростер руки и сделал движение вперед, точно хотел броситься в толпу, крикнув:
— Ойчизна! Вольность!
Тысячное «виват!» понеслось ему в ответ, а медь колоколов, усилив человеческие голоса, разнесла ликование по улицам и закоулкам Варшавы.
У Немцевича сложились в уме стихи. Костюшко, взволнованный не меньше, чем поэт, выслушав первые две строчки, только что рожденного стихотворения, грустно промолвил:
— Ты ничего не понимаешь, мой Урсын. Не меня они приветствуют, а свободу, свободу…
Немцевич подметил, что Костюшко с большим нетерпением, чем обычно, выслушивает доклады курьеров, что Костюшко придает какое-то особое значение незначительным стычкам в той части Великой Польши, которая отошла после раздела к Пруссии. Немцевич подметил, что Костюшко возлагает какие-то надежды на молодого генерала Яна Генриха Домбровского, и до того серьезные надежды, что ему, генерал-майору Домбровскому, подчинил старшего чином и возрастом Мадалинского.
Неужели эти события, думал Немцевич, незначительные по мнению всех офицеров штаба, должны стать продолжением того «начала», о котором Костюшко говорил в ночь на 6 сентября?
Костюшко видел то, чего не видели офицеры его штаба, он умел в напластовании мелких фактов выискивать основной, ведущий, который подобно крохотному бутону распустится пышным цветком.
Битва под Варшавой.
Костюшко знал, что пруссаки сняли осаду не только потому, что Мневский лишил их боеприпасов, — боеприпасы можно было подвезти, пруссаки отступили потому, что у них в тылу создалась обстановка для подвига Мневского. В Великой Польше началось движение против оккупантов. Костюшко тут же послал в Великую Польшу молодого генерала Домбровского с двухтысячным отрядом, подчинил ему кавалерийский полк Мадалинского, а Мневскому и Немоевскому предложил собрать партизанские отряды. Эти новые силы, руководимые истинными патриотами, действовали смело: выбивали прусские гарнизоны из городов, перерезали коммуникации, перехватывали курьеров из армии, а Домбровский, увеличив армию до семи тысяч, уже подходил к Торуню…
Вот «начало», которое должно было дать хорошее продолжение.
«Хорошего продолжения» не получилось: в дело вступил Суворов. Он двигался из Волыни к Варшаве — двигался быстро, уничтожая на марше мелкие отряды повстанцев. Единственная крупная часть, которая могла бы задержать Суворова, — дивизия генерала Сераковского — не устояла против натиска русских, отступила. Но, вместо того чтобы закрепиться на новом рубеже, Сераковский увел свою дивизию в сторону от столбовой дороги.
Суворов не удовлетворился тем, что перед ним очистился путь к польской столице, — он свернул в сторону и вторично напал на Сераковского.
В это время Костюшко спешил к Сераковскому, чтобы стать во главе его дивизии, но уже в пути дошла до него весть о поражении Сераковского.
Костюшко вернулся в Варшаву. Пруссаки двигались с севера, австрийцы — с юга, а войсковые группировки Суворова и Ферзена — с востока.
В эти трудные дни опять сказался полководческий талант Костюшки. Немцевич записал в своем дневнике: «Как уж, придавленный ногой путника, извивается во все стороны и силится кусать давящую его ногу, так Костюшко бросался во все стороны и отбивал атаки».
Костюшко помчался в Литву: там он формировал новые части, проводил смотры, воодушевлял солдат. Он попадал под огонь неприятельских батарей, отстреливаясь, уходил от казачьих разъездов. Он был неутомим и спокоен.
Когда Костюшко вернулся в лагерь под Мокотов, его там встретили горькой вестью: генерал Ферзен с шестнадцатитысячным корпусом переправляется через Вислу верст девяносто от Варшавы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});