Незаметно входила в комнату и неслышно садилась, непременно где-нибудь поодаль, в углу, в тени, опрятная, ко всем одинаково расположенная, черноокая и черноволосая Дина. Она всегда кому-нибудь помогала: шила, чинила бельё, доставала деньги, искала нужную референту книгу, носила передачу ссыльным, сидевшим в арестном доме за нарушение административных предписаний, вела обширную деловую переписку. У неё была чахотка, но она никогда не говорила о своей болезни. Она знала, у кого какие родные, есть ли дети, жена на «воле», — а мы ничего не знали о ней, о том, как она живёт. Было известно, что где-то на юге, у родных, Дина оставила дочь лет пяти-шести, но и о ней она рассказывала неохотно. Провожая её вечером домой, я спросил её однажды, почему она такая скрытная. Дина просто и коротко ответила:
— Я не скрытная. Я не умею рассказывать о себе.
Она зябко поёжила плечами, вполуоборот повернув ко мне голову. В лунном свете агатом сияли её чёрные печальные глаза. Широкий мягкий рот был по-лягушачьи раздвинут, как у египетских мумий, придавая её лицу что-то древнее и загадочное. В примирительной, скупой улыбке чудилось нечто прощальное, и вспоминалось вечернее заходящее солнце. С тех пор прошло много лет. Дина давно умерла. Я видел за эти годы много и обыкновенных и необыкновенных людей, участвовал и очевидствовал в невиданных событиях, прочитал сотни прекрасных, великих книг, запомнил ряд знаменитых изречений, — но и годы, и люди, и события, и книги не стёрли в моей памяти правдивых и таких чистых слов нашей скромной тогдашней подруги Дины: «Я не умею рассказывать о себе». Я никогда о них не забуду, они дороги мне и священны, эти как будто незначительные слова, — они запомнились на всю жизнь, от них делается легко и грустно.
Дина не умела не только рассказывать о себе, но, кажется, и думать о себе, недаром у неё были такие материнские, маленькие, заботливые руки. Для неё мы являлись не только товарищами, но и братьями — она смотрела на нас глазами старшей сестры. Она вносила в наш кружок женскую, семейную теплоту, которой нам так не хватало. При ней не выговаривались громкие и пустые слова, не хотелось лгать, ей легко было рассказывать о том, о чём редко говорят друг с другом в революционной среде, — о личном, о сокровенном. Дина никогда не отказывалась от поручений, она всегда куда-нибудь торопилась.
— Дина, куда вы спешите?
— К одному товарищу, по одному делу, в одно место.
— Что вы, Дина, делали вчера после обеда? Я заходил к вам и вас дома не застал.
— Я была у одного товарища, в одном месте, по одному делу.
Она знала всех ссыльных, её тоже все знали, но никто из нас не знал её фамилии.
Дина дружила с маленькой и полной Розой. О Розе Вадим рассказывал:
— Ты понимаешь, — Вадим эти слова тянул и делал ударение на каждом слоге, — ты понимаешь, всем хороша девица, но… слишком увлекается самообразованием.
— Это плохо?
— Это не плохо, это очень даже похвально, но… магнетизирует она нашего брата, ей-ей. «Товарищ, — говорит, — займитесь со мной по „Эрфуртской программе“, я ничего не понимаю в кризисах». Ну, товарищ, натурально, начинает с ней заниматься. Сидит эта самая Розочка во время учебного часа и как будто боится слово мимо ушей пропустить, а между прочим понемногу всё придвигается к своему учителю, всё придвигается и смотрит всё больше и больше, этак пронзительно и завлекательно. Ты, понимаешь, говоришь, говоришь, говоришь, а она магнетизирует, легохонько к тебе прикасается, всё прикасается. Ну, учитель, натурально, начинает сбиваться, путаться, гмыхать, носом сопеть, как паровоз какой, балдеть, а она набавляет, усиливает: глаза опустит, а глазища у ней с ресницами, например, как опахала какие, веером вниз, аж ветер идёт, — да ещё грудь впридачу пустит, вверх и вниз, вверх и вниз, вверх и вниз. Ежели вовремя не уберёшься, готово дело: программа — к лешему на кулички, о кризисах ни слуху, ни синь-пороха, концентрация капитала — ко всем дьяволам. Какой тут кризис, тут, брат, такие концентрации и экспроприации экспроприаторов происходят, что и во сне не приснятся… И это даже всё ничего и даже пользительно, только капризна очень, очень капризна. Репетиторов этих самых меняет без пощады и потом вообще… напориста. Иные сами первыми отбой бьют: «Я, мол, товарищ Роза, с прискорбием должен отказаться от занятий с вами, потому перегружен очень». А другим она сама отказывает: «Товарищ Ефим, простите, я вам очень признательна за ваши чудные лекции и указания, но должна взять другого руководителя: мне нужно, чтобы со мной занимались ещё и по-немецки, а вы по-немецки не знаете, я же собираюсь за границу». Отставка, одним словом… После приходится разбирать дела и поступки этих самых руководителей: либо один другому в морду даст, либо обозначит каким-нибудь неудобосказуемым наименованием с прилагательными в три фута…
Вадим злословил и балагурил. Правда состояла в том, что разбитная Роза с алым и подвижным языком, кончиком которого она то и дело подлизывала сохнувшие губы, искала себе мужа, и так как намерения её были положительны, а в ссылке семейственного человека найти было не легко, то ей действительно приходилось менять руководителей, тем более что многие из них не прочь были выступить в качестве страстных, но ветреных поклонников и соблазнителей. Занималась же Роза прилежно, зубрила «Эрфуртскую программу» и комментарии к ней, будто должна была держать дипломный экзамен.
Молодой рабочий, металлист Андреев, с длинными болтающимися руками, флегматичный на первый взгляд, обычно ко всему внимательно и сосредоточенно приглядывался, отличаясь большой застенчивостью. Когда голодал, ходил с книгой. Если его приглашали обедать, он поднимался с места, говаривал:
— Спасибо, я сыт, лучше пойду почитаю Меринга, занятная книжица.
Жил он уединённо, к себе никого не приглашал, но собрания посещал исправно.
Латыш Бойтман, обросший зверски волосами, с глазами, глядящими исподлобья, но, в сущности, добрыми, походил на гнома. Он был до того неразговорчив, что редко отвечал даже на вопросы. По неделям пропадал в лесу на охоте, уезжал также часто в море на острова ловить рыбу. Стражники, которым поручалось следить, чтобы ссыльные не отлучались за черту города, вели с ним бесплодную войну из-за этих отлучек. Возвратившись с охоты или с рыбной ловли, Бойтман охотно дарил товарищам рябчиков, уток, рыбу.
К Яну часто заходил Иосиф Гольденберг. С утра до вечера, весело посвистывая, он лудил самовары, медную посуду, умывальники, чайники, исправлял примусы, делал вёдра, набивал обручи на кадушки. Он много зарабатывал, щедро помогал товарищам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});