Плинио спросил, кто был виновен в этих чудовищных ошибках. Она наклонилась к нам и, улыбаясь через силу, произнесла: „Le moustachu“. Так она всю дорогу его и называла по-французски (усатый). Когда мы подъехали к Театру имени Горького, небольшому, но пользующемуся давней известностью, наша случайная знакомая сказала: „Мы называем его «Театром Картофелин». Его лучшие актеры лежат в земле“» (XVII, 152–153).
— Плинио, я сбился с ног, но за десять дней так и не смог найти в Москве ни одной книги Кафки. А я, между прочим, считаю, что лучшим биографом Сталина является именно Кафка.
— А я не могу понять, как это Сталин ухитрялся руководить такой огромной страной, не вылезая из Кремля. Получается, как все тут говорят, что на людях он бывал всего два раза в год, в дни праздников стоял на трибуне Мавзолея. Приемы в Кремле не в счет. Там бывали те, кто ему служил.
— Да! Он абсолютно не общался с народом! Вот тебе и на! И в то же время листок на дереве не мог шелохнуться без его вездесущей воли.
— Вот потому они и оказались в застое. Так отстать от Запада!
— Демократический централизм! Уму непостижимо. — Габо потер лоб ладонью. — Когда завод в далекой Сибири нуждается в детали, которую производит завод, находящийся на той же самой улице, директор должен запрашивать Москву. Получив разрешение на приобретение этой детали, нужно идти к директору, который, чтобы выдать ее, снова запрашивает Кремль.
О городе-герое Сталинграде, о битве за него и победе, которая явилась переломным моментом во Второй мировой войне, ни Плинио А. Мендоса, ни Гарсия Маркес не оставили никаких письменных свидетельств, за исключением описания гигантской статуи Сталина. Только она поразила их воображение.
«Его портреты были везде: на улицах и проспектах Москвы и в телеграфной конторе деревни Челюскина, затерянной за Северным полярным кругом, — пишет о своих впечатлениях Гарсия Маркес. — Его изображения красовались на общественных зданиях, в частных домах, на денежных знаках, на почтовых марках и даже на оберточной бумаге. Его статуя в Сталинграде достигает 70 метров, а каждая пуговица на френче — диаметром в полметра» (XVII, 156).
«Гигантское изваяние Сталина возвышается у входа в Волго-Донской канал; возможно, оно даже выше статуи Свободы, — пишет Плинио А. Мендоса. — Каменной рукой, вытянутой над Волгой, Сталин как бы указывает путь своей древней, необозримой, загадочной стране» (XVII, 40).
Перед отъездом они ужинали за отдельным столиком, им оставалось только собрать вещи. Дальше пути их расходились: Габо пригласили в Венгрию, а Плинио — в Польшу.
— Габо, помнишь того рабочего на заводе, где мы были? Он сказал, что его товарищи перестали бы его уважать, если бы у него была любовница? — Плинио хмыкнул. — И он же заявил, что если бы его невеста не была девственницей, он бы на ней не женился. Как думаешь, он врал или они действительно тут такие, в самой свободной стране мира?
— Свободная любовь, порожденная разгулом революции, это уже в прошлом. Если быть объективным, ничто так не походит на христианскую мораль, как мораль советская. Меня поражает другое. Сергея Эйзенштейна, большого мастера, признанного всеми ведущими кинематографистами мира, в СССР не знают.
— Сталин обвинил его в формализме, и мастер канул в воду. Вот и все! Мне тут один деятель сказал, что впервые поцелуй на советском экране появился всего лишь три года назад, в фильме «Сорок первый», год спустя после смерти Сталина.
— А Достоевского, которому на Западе поклоняется всякий читающий человек, Сталин обозвал реакционером, — Габриель поморщился, — и потому его только теперь начали издавать.
— Удивительно, как все серо кругом, как плохо одеты люди, и все в ботинках, похожих на тюремные колодки, и вместе с тем все кругом гордятся, что их ракета достигла Луны.
— А я все не могу забыть радостную рожу того англичанина, гостя фестиваля, которому в Англии никак не могли вылечить экзему. Здесь же обычный врач из гостиничного медпункта прописал какую-то мазь, и через три дня экземы как не бывало.
— Да, но не забывай, что мазь в аптеке англичанину завернули в газету. — Плинио явно был настроен более критически, чем Габриель. — И потом, когда они думают, что на Западе все дураки, их наивность граничит с глупостью. Тащить нас за сто двадцать километров от Москвы по разбитым дорогам, чтобы показать, что такое колхоз, когда по дороге мы проехали двадцать других колхозов. Это что?
— Меня там другое поразило. Даже не то, что на весь колхоз одна общая уборная, где на ящиках с дырками, как курицы, сидят и мирно кудахчут пятнадцать мужиков. Но тащить нас за сто двадцать километров, чтобы с гордостью показать очередное достижение социализма — автоматическую доилку, когда на Западе ею пользуются уже с полвека, это действительно детская наивность.
— Причем на первой корове она не сработала.
— Зато меня приятно поразила случайная встреча на улице Горького с одним парнем лет двадцати пяти, — тебя со мной тогда не было. Он остановил меня и, когда узнал, что я из Латинской Америки, сказал, что пишет диплом о всемирной детской литературе. Спросил, что я могу сказать о детской литературе в Колумбии. Я начал с Рафаэля Пьомбо, но он тут же перебил меня: «О Рафаэле Пьомбо я все знаю». Я пригласил его выпить, и за кружкой пива он буквально ошеломил меня. Он до полуночи читал мне на испанском, правда с сильным акцентом, стихи всех поэтов Латинской Америки. Ну просто ходячая антология поэзии, и не только детской. Это было колоссально, старик!
В целом двухнедельное пребывание в Советском Союзе произвело на Гарсия Маркеса отрицательное впечатление. Слишком многое его неприятно поразило. Вот еще один пример, впрочем далеко не самый отрицательный. «На семинаре по архитектуре, проходившем во время фестиваля, возникла дискуссия между западными и советскими архитекторами. Одному из них — Жолтовскому — был уже девяносто один год. А самому молодому — 59 лет. Все они являлись сталинскими архитекторами. На критику западных специалистов советские архитекторы отвечали обычным аргументом: монументальная архитектура отвечает русским традициям. Однако итальянские архитекторы доказали в своих выступлениях, что архитектура Москвы русским традициям никак не соответствует. Это скорее „китч“, увеличенный в размерах и приукрашенный итальянским неоклассицизмом. Жолтовский, который учился во Флоренции и жил там тридцать лет, вынужден был это признать. И тогда произошло неожиданное: молодые советские архитекторы стали наперебой показывать свои проекты, отвергнутые руководителями-сталинистами. Многие проекты были блестящими. Это был момент, когда советская архитектура, впервые после смерти Сталина, получила новое дыхание» (XVII, 160).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});