Поскольку он был очень молод, совсем еще ребенок, но необычайно сильный, его поместили в лагерь подготовки янычар в Смирне, в Анатолии, и там он три года терпел нужду, колотушки, голод, зной и холод, обучаясь рубить саблей и биться на палках, скакать через рвы и брать препятствия, метать камни и валить лес, колоть дрова и ставить шатры, стеречь верблюдов с овцами и заряжать пушки, ходить в наступление и обходиться без сна или спать стоя, готовить еду и говорить по-турецки, восхвалять Аллаха и таскать на спине провиант. Тот, кто этого не выдерживал, переселялся в рай, а кто выдержал, превращался в комок мускулов.
Превращенный в комок мускулов. Франта был выпущен из лагеря и препровожден в Стамбул, в гарнизон старших янычар, где пять лет занимался тем же, чем и в лагере новичков-новобранцев, а сверх того — еще прислуживал старшим, чистил их платье и амуницию, стирал белье, пока, достигнув двадцати трех лет, не был, наконец, зачислен в ряды ачан-огланов, как по-турецки именуются янычары, достигшие зрелости, в отличие от аджем-огланов, то есть неискушенных детей, к которым его причисляли до сих пор. Сделавшись ачан-огланом, он сам начал гонять и награждать подзатыльниками нового аджем-оглана, которого ему определили в слуги, и стал себе жить-поживать припеваючи, сладко есть и пить, пока — это произошло два года спустя благодаря его исключительной силе и ловкости и вопреки не вполне выигрышному внешнему виду — его не послали на нудную, но необременительную службу в серале.
Служа в серале, он в тиши и покое отбарабанил бы, наверное, еще два-три года, пока его снова не отправили бы дальше — на сей раз в какой-нибудь военный поход, где бы он пал на поле брани, ибо, как он сам, отвечая на загадку султана, умно намекнул, янычары, как правило, не доживают до преклонных лет, но тут, совершенно случайно — поскольку мы относим к случайности такое обстоятельство, когда пути двух гонимых жизнью искателей приключений пересекаются во времени и пространстве вместо того, чтобы, опять-таки благодаря случайности, остаться вне друг друга — он наткнулся на своего приятеля Петра, что помогло ему получить невероятное avancement [21] от рядового янычара до всемогущего генерала, естественно, во всем готового соглашаться с Петром.
Франта, человек справедливый, отдавал себе отчет, что его победа над Петром в состязании на палках была подстроена, и это необычайно возвысило престиж Петра в его глазах. Петр мог быть стократ красноречивее, стократ умнее, стократ более восторженным сторонником правды, чем он был, но все это, на взгляд Франты, не шло ни в какое сравнение с тем, что Петр умел сражаться так, как он это доказал, и довел его, Франту, до того, что тот во время состязания вынужден был признаться, что «больше не выдержит».
«И откуда это у тебя? — думал Франта. — Ведь я помню тебя сопляком, который не мог и через забор прилично плюнуть, ты ведь дохляк, твои ручки в сравнении с моими лапами просто щепки, тренировки моей у тебя тоже нет, и все-таки ты так дал мне по заднице, что я на нее две недели сесть не мог».
Вспомним, что «дохляк», который, по выражению Франты, не мог даже через забор прилично плюнуть, к моменту их встречи уже умел изящно изъясняться на Цицероновой латыни. Но этого Франта в расчет не брал. А вот главными мужскими добродетелями — плаваньем, прыжками в высоту, умением огорошить неприятеля ударом ребра ладони по виску и прочим искусством — этим Петру в то время еще только предстояло овладеть.
Так обстояли дела у Франты Ажзавтрадомой. Что до Петра, то, избавившись от заклятого Черногорца и обретя защитника в лице старого приятеля, он стал в Османской империи теперь уже и впрямь хозяином, причем — отныне нам, наверное, уже можно на это надеяться — окончательно и навсегда.
Окончательно, — сказали мы, — и навсегда. Все свидетельствовало о том, что новое положение дел в меру ограниченности человеческой жизни и впрямь окончательно, ибо не осталось никого, кому бы оно было нехорошо; довольны были все, и более других — сам султан, счастливый, что некому уже было возражать против назначения нового советника, который умел приободрять его и вдохновлять; Петр, который снова обладал властью, что давало ему возможность осуществить свою давнишнюю мечту о спасении человечества и о наставлении его на путь разума и справедливости; Франта, кого, пожалуй, мы бы уже недосчитались среди живых, если бы — даже при изначальном нежелании — в конце концов ему не пришлась по душе — после переселения из янычарских казарм — жизнь в роскошном дворце почившего Черногорца, где было полно слуг, красавиц-рабынь, и кушаний, и питья, и перин на гагачьем пуху; остались довольны даже янычары, коим покойный Черногорец урезал плату и провиант; мы говорим: покойный, почивший Черногорец, ибо несчастный ага, хоть и пережил дефенестрацию, сломав себе при падении на твердую землю лишь несколько ребер, но прожил недолго; осознав, что навеки опозорен и стал посмешищем, он в приступе ярости пронзил себе грудь кинжалом и скончался со словами страшного черногорского проклятья на посиневших губах.
А взбодрившийся султан позаботился о том, чтобы «окончательное» установление нового порядка соответствующим образом отметить. В тот вечер, когда Петра официально, перед лицом высшего света, должны были ввести в сан «Ученость Его Величества», на широких просторах сераля, в садах и дворцах началось великолепное торжество, на которое были приглашены гости от всех посольств и представительств, европейских и азиатских, и в котором получили право участвовать — хоть и под сенью покрывал и под присмотром евнухов — даже дамы из султанского гарема, жены Владыки, наложницы и незамужние принцессы. Во время этого торжества было сожжено семьдесят тысяч петард и ракет, так что ночное небо на целых два часа преобразилось в пылающую печь, и все это сопровождалось столь оглушительным грохотом, что дрессированные животные, медведи и тигры, которых привели, чтобы похвастать их искусством перед званными гостями, обезумели и передрались от страха, а коршуны, что в мирное время составляли постоянную декорацию стамбульского неба, в ужасе разлетелись неизвестно куда и вернулись лишь через три недели. Ради этого торжества поплатилось жизнью девятьсот баранов и пять тысяч петухов, кур и индюшек, а на приготовление национального блюда под названием плов, которым на торжестве угощали, ушло шестнадцать караванов риса. Остроумный шевалье де ля Прэри, присутствовавший на этом увеселении, написал о нем в своем рапорте французской королеве-регентше: здесь-де гулял скорее un gourmand, а не un gourmet, то бишь — скорее обжора, чем истинный ценитель, ибо турецкое кулинарное искусство просто deplorable, плачевно; однако эта критическая нотка прозвучала впустую, поскольку в следующем абзаце шевалье перешел к политической сенсации, происшедшей в серале в тот же день и в тот же вечер.