Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через день по утрам Михалко собственноручно мазал впалую грудь отца медвежьим жиром. По вечерам его нужно было отмывать дождевой водой, в которой в течение двух часов варились сосновые шишки.
Однажды Григори обратился ко мне с изумившим меня вопросом:
— Скажи, Геза, у твоего отца «не все дома» или он считает меня идиотом?
— Как тебе пришла в голову такая мысль, дядя Григори?
— Он уговаривает меня основать в Пемете партию независимцев.
— Это действительно глупо, — вынужден был признаться я. — Но знаешь, дядя Григори, мой отец воспитывался в других условиях, чем мы с тобой.
— Что это значит: в других условиях? Разве на берегсасских или будапештских лесопилках рабочие не нищенствуют?
— Ни в Берегсасе, ни в Будапеште нет лесопилок, Григори.
Григори посмотрел на меня с недоверием.
Он родился в Пемете и здесь прожил тридцать восемь лет. В армии служил только два месяца, ополченцем второго разряда, совсем близко от Пемете, в окруженном лесами Марамарош-Сигете. Других городов он никогда не видел. Михалко представлял себе мир в виде огромного леса, только в отдельных местах прерывающегося полянами, на которых растет хлеб или виноград. А большие города были в его представлении увеличенными изданиями того же Пемете.
— Ты говоришь, что в Будапеште нет лесопилок? — спросил он подозрительно. — Чем же люди там занимаются? Что они делают? Чем живут?
После первых моих слов он понял, что я говорю правду. Железнодорожные рельсы и паровозы, имеющиеся на заводе машины, ружья и одежда — все это производится не на лесопилках.
Когда Григори Михалко понял это, ему захотелось узнать и постичь все. Он выудил из меня все, что я видел, слышал и читал. В течение нескольких дней он жадно слушал мои рассказы. Потом у него опять появились сомнения.
— Не может этого быть, Геза! Никак не может! Ты говоришь, что в Будапеште есть такие заводы, где работают по шесть — восемь тысяч рабочих, и что таких заводов много, и еще ты говоришь, что те рабочие читали Маркса. Этого, Геза, быть не может. Ведь ни Хозелиц, ни Медьери, ни я не читали того, что писал Маркс, — слышали только его имя от Яноша Фоти, — и все же отвоевали себе увеличение заработной платы. Если, как ты говоришь, в Будапеште много рабочих поумнее нас, почему же ими до сих пор повелевают разные господа? Почему над ними до сих пор властвует какой-нибудь будапештский Кэбль или мадам Шейнер? Вот на что ответь мне, Геза!
На это я не мог толково ответить. Постарался подойти к вопросу обходным путем. Но Михалко не допустил этого.
— Я спрашиваю тебя, Геза, прямо, и ты должен прямо отвечать. Если не можешь, молчи.
Я молчал.
Спустя несколько дней Григори опять заинтересовался Будапештом, и мне пришлось снова рассказывать ему, что я знал.
Старому Ивану Михалко, отцу Григори, страшно не нравилось, что мы разговаривали о Будапеште. Он, как я уже говорил, родился в Галиции. Когда ему было четыре года, его переправили в Пемете, чтобы спасти от гибели. От своего деда, собственными глазами видевшего Москву во времена Наполеона, он слышал много рассказов о России, где на церквах золотые купола, а в повозки впрягают трех лошадей. Когда Иван вырос, он забыл эти рассказы, но в последнее время стал вспоминать златоглавый город, где «все говорят по-русински». И то, что Григори теперь интересовался Будапештом, Иван Михалко воспринял как какую-то измену. На вопрос, чему именно изменил Григори, старик вряд ли мог бы ответить. Но каждый раз, как только речь заходила о Будапеште, он сердился, и Григори с трудом успокаивал его.
Длинные до плеч волосы Ивана Михалко, его густая, растрепанная борода и свисающие вниз усы были уже белыми, как снег, но вся его фигура оставалась прямой, словно карпатская сосна. Тридцать четыре года он был вдовцом. За последние десять лет, с тех пор как умерла жена Григори и в доме Михалко не было больше женщины, он не только стряпал и стирал на всю семью, но сам шил даже одежду для своего сына и внуков. Три раза сидел старик в тюрьме — все три раза за нанесение тяжелых телесных увечий. Когда он в третий раз вернулся домой, обратно на завод его не приняли. Он попытался зажить по-старому, как жил, когда был холостым, до приезда в деревню Ульриха Грюнемайера, то есть охотой и собиранием ягод. Но из этого ничего не вышло. Времена были уже не те. Тогда он обратился за советом к своему другу детства Ижаку Шенфельду. Ижак посоветовал ему делать то же, что делал он сам: скупать тряпки, которые деревенские жители продают за бесценок, но которые в Марамарош-Сигете имеют цену. Но план этот Михалко не понравился. Тогда Шенфельд посоветовал ему открыть кузницу. Старик Михалко был на военной службе гусаром и поэтому понимал кое-что в ковке лошадей. Это понравилось Михалко гораздо больше. Но для открытия кузницы нужны были деньги, а денег у него не было. Шенфельд сумел помочь ему и в этом. Он достал для Ивана Михалко в Марамарош-Сигете сорок форинтов, уплатить которые надо было не деньгами, а волчьими и лисьими шкурами. Таким образом, Михалко смог открыть кузницу и занялся подковкой лошадей и охотой на волков и лисиц. Заем он за два года погасил, стал хозяином, охоту бросил, а в свободное время занимался тем, что потихоньку подстрекал лесных рабочих против директора завода.
Вначале старик относился ко мне очень хорошо. Но с тех пор как я открыл для Григори Будапешт, он стал смотреть на меня косо. Может быть, именно мои рассказы о Будапеште пробудили в нем симпатию к «пророкам».
Хождение «пророков» началось на Карпатах в 1905 году.
Первыми «пророками» были люди вроде Кальмана Асталоша и Яноша Фоти — железнодорожники, машинисты, печатники, столяры, попавшие в Подкарпатский край из Будапешта и Кашши. С молниеносной быстротой распространялась среди народа подкарпатских деревень новая религия, которая отличалась от всех других тем, что не обещала рай после смерти, а собиралась создать его здесь, на земле.
Проповедники этой веры не называли ее религией и даже протестовали против такого названия. Протест их стал еще энергичнее, когда они узнали, что в лесных деревнях их называют «пророками». Но протестовать они могли сколько угодно, а название в народе так и осталось. Другого народ не нашел для людей, которые обещали ему лучшее будущее.
Правда, не все называли их «пророками». Начальник Сойвинского уезда именовал их то канальями, то бандитами, а начальник марамарош-сигетской полиции, говоря об этих «пророках» с мозолистыми руками, величал их «подлыми социалистами, дурачащими народ». Господа охотились за ними, как раньше за дичью в лесах. Куда бы «пророки» ни шли, за ними гнались жандармы. Часть «пророков» всегда сидела в тюрьме. Но работу попавших в тюрьму продолжали те, кто уже вышел оттуда, а также их последователи, выходцы из среды подкарпатских рабочих и крестьян. «Пророки» эти были крепки, как дуб, и плодовиты, как кролики.
«Если захочешь убить его, рука твоя устанет держать топор, а он все еще будет двигаться. А если тебе удастся убить одного, не радуйся — на его место придут десять других». Эту характеристику «подлых социалистов» дал не кто иной, как начальник марамарош-сигетской полиции.
Жандармы и полицейские, суды и тюрьмы не в силах были справиться с учением новых «пророков». Но, как бы невероятно это ни звучало, то, что никак не удавалось вооруженным властям, удалось безоружным, плюгавым студентам.
Студенты — семинаристы, юристы, словесники — начали свое хождение в деревню в 1909 году. Ходившие по деревням студенты были русинами, говорившими только по-русински. Они носили длинные волосы и вышитые украинские рубашки. Русинские студенты мало говорили о социалистических агитаторах, но зато причинили им очень много вреда.
Студенты учили, что нищета русинского народа имеет две причины.
Одна причина — евреи, которые едят, пьют и одеваются. Если бы евреи исчезли, то русинам доставалось бы все то, что сейчас перепадает евреям. Поэтому необходимо изгнать евреев и уничтожить.
Другая причина — венгры. Ввиду того что склоны Карпат были частью Венгерского королевства, студенты не решались требовать изгнания или уничтожения венгров. Они выступали лишь против того, что делами русинского народа ведают венгерские старосты, венгерские судьи и жандармы, которые не понимают русинского языка, не знают нужд русинского народа, не чувствуют его страданий. Если бы на их местах были русинские чиновники — все беды русинского народа кончились бы.
В том, что русинские студенты говорили о чиновниках, было много правды. Но эту правду они так извращали, что бедные русины стали считать врагами не венгерских господ, а каждого венгра.
Куда бы ни пришли студенты, их везде встречали два врага и один друг. Одним из врагов был венгерский учитель — представитель венгерской культуры, другим — староста, представитель венгерской государственной власти в деревне. Другом их был греко-католический священник. Учитель в школе говорил против них, священник с амвона — за них. Слово священника в деревне было более веско, чем слово учителя. Имея в руках орудие власти — жандармов, староста мог бы легко создать перевес в пользу учителя. Но так как и сам староста был из господ, а студенты — тоже будущие господа, то не находилось такого старосты, который решился бы послать жандармов против студентов. Вместо этого старосты вежливо отговаривали студентов, предупреждали и умоляли их не смущать душевный покой народа. Студенты благодарили за предупреждение и продолжали ходить по деревням.
- Мясоедов, сын Мясоедова - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- Русь и Орда Книга 1 - Михаил Каратеев - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Тайный советник - Валентин Пикуль - Историческая проза