Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять пришел: выходила ему какая-то работа, нужна была связь. И вот он рассчитывал тут на меня. Принес несколько брошюр, только что вышедших в Москве, — сборничков поэтов из народа, отчеты университета Шанявского и секции содействия устройству деревенских и фабричных театров, ряд анкет, заполненных писателями из народа. Принес и цикл своих стихов «Маковые побаски», затем «Русь», еще что-то.
— На память вам, — сказал он. Но мысль у него была другая. Я предложил ему их самому прочесть. Читал он нараспев, не глядя на меня, как читают частушки, песни.
Читал и сам прислушивался к ритму своих стихов. Стихи уже резко отличались от тех, которые я знал. Суриковцы, вообще говоря, грешили против непосредственности, исходя из образцов, данных Кольцовым, Никитиным, Суриковым. Есенин же здесь уже не был поэтом-самоучкой. Правда, кольцовское еще звучало в «Маковых побасках». «Ах, развейтесь кудри, обсекись коса, // Без любви погибнет девичья краса..» Это было еще под лубок. Однако в молодых таких стихах была травяная свежесть какая-то.
Я передал часть из них М.К. Иорданской, ведавшей беллетристическим отделом в «Современном мире», часть Я.Л. Сакеру, редактору «Северных записок». Сказал об Есенине и М.А. Славинскому, секретарю «Вестника Европы», мнение которого имело вес и значение в журнале. «Северные записки» взяли все стихи, «Современный мир» — одно. Это сразу окрылило его.
IVТеперь о суриковцах говорил он не столько уже с расположением, сколько с насмешкой. Помнится, о Лазареве — секретаре кружка — он сказал:
— Люблю таких. Простой совести.
Да еще об С. Д. Фомине, стихи которого вышли с предисловием Н. А. Рубакина:
— А! Живая душа на костылях…
Об остальных же таких слов у него не нашлось.
— В голове, как в мельнице… На медные похожи копейки…
О Кошкарове, перекраивавшем Кольцова, Некрасова, Бальмонта, он сказал:
— Кто-то где-то говорит, а кто именно и где, — не знаю…
Еще о ком-то:
— Мастачит… Дать ему деньги — пивную откроет… В нем кулак сидит.
Так нередко друг о друге говорили писатели из народа. Но за всем тем чувствовалась чисто крестьянская хитрость. Сын деревни, — скрытая, без сомнения, натура, — он, конечно, не мог не питать крестьянских чувств к городу; но и о мужике он говорил с «усмешкой, правда неуловимой.
Увидев на столе моем «Современник» — журнал, только что начавший выходить под редакцией Амфитеатрова, — он обратил внимание на рассказ «По-темному», напечатанный в одной из книжек. Автором рассказа был А.С. Новиков-Прибой.
— Вот кого рекомендую.
— Разве Новиков-Прибой из народа? — спросил я.
— Как же! Матрос… Вот бы свести с ними вас…
— А как это сделать?
— Очень просто, — сказал он.
VНе уезжал, конечно, Есенин. Напротив, пришел как-то с таким огоньком в глазах и рассказал, что был у Мережковских. Был там Д.В. Философов, еще кто-то, не припомню кто (из круга Мережковских). Все они пришли в восторг от его стихов, от его частушек.
И я тотчас уловил разницу между тем, что он читал мне, и тем, что читал Мережковским. Разумеется, в общем, это был один круг (одна система образов). Русская деревня уже далеко ушла от того смиренья, которым она так прельщала Ив. Аксакова и Хомякова. 1905 год раз и навсегда расшатал все, что искони отстоялось в сыне земли, — эту покорность всему, что ни прикажут сверху. Теперь красный петух гулял по усадьбам, рос социальный гнев и выражением его было крестьянское движение, выдвинувшее уже своих Подъячевых и Вольтовых. Наконец, война еще более обострила то, что копилось по хатам, по полям, недавно столь смиренным, застойным. Но Есенин был вне этих чувств… Сам по себе он, конечно, не был общественно наивен. Напротив, все, что он мне рассказывал о типографии Сытина, об университете Шанявского, говорило о политическом налете. Но в стихах его была старая-престарая дедовская Русь, была кротость и дремотность, точно никакого движения в деревне нет и не было. Это была любовь к оврагам и перелескам, к скирдам и коровам, то же преклонение перед гармонией земли, что и у Кольцова, и если эта кротость граничила с грустью, то это была грусть об утерянной связи с этой гармонией. Отсюда один шаг до мужицкой религии. И вот мне бросилось в глаза: стихи, которые мне читал поэт, были насыщены этим консерватизмом, но все же в них Божьи Матери и Миколы не играли роли: то же, что он читал у Мережковских, была поэзия иконная, китежная, в чистом виде, та, что светится избожниц красных углов.
— Верите вы в своих Иисусов и Микол? — спросил я. Это было бы естественно. И отец, и дед его были хранители древне-русской церковности, которую он впитал с молоком матери. И сам он рос под колокольный звон, не говоря о школе, в которой учился несколько лет. Церковность, которую он впитал с молоком матери, однако, уже была разбита, по его словам. Образы его не означали верности официальной, по его словам, Церкви. Пусть в избе пахнет скотиной, прелью и угаром. Не быт деревни интересовал его, а бытие, то, что связано с исконным, изначальным. Начала же этого, узловая завязь все же здесь…
Между тем Мережковский, Философов, Гиппиус уже рассказывали о новом поэте, ставя его рядом с Николаем Клюевым. И было чему радоваться. Еще накануне 1905 года наши модернисты, наши деятели религиозно-философских кружков повернули от самодержавия к революции. Мистический анархизм Вяч. Иванова и Чулкова, неохристианство Мережковского и Гиппиус, мистическое народничество Блока и Белого — все знаменовало революционное перерождение символистов и мистиков. Но все это было беспочвенно — без «народа»; без него ведь ни одно левое течение не обходилось. Необходимы были, конечно, неохристиане, мифотворцы из народа. А вот едва обозначился С. Клычков, его издает модернистская «Альциона» («Песни», 1910 г.). Вслед за ним Валерий Брюсов, Свенцицкий выводят Клюева («Сосен перезвон», «Братские песни»). Теперь же вырисовывается Сергей Есенин.
VIЗатеяв работу о читателе из народа[99] — работу, опубликованную целиком уже в годы революции, — я разослал ряд анкет в культурно-просветительные организации, библиотеки, обслуживавшие фабрику и деревню, в кружки рабочей и крестьянской интеллигенции. Объектом моего внимания были по преимуществу Горький, Короленко, Лев Толстой, Гл. Успенский. Разумеется, я не мог не заинтересоваться, под каким углом зрения воспринимает этих авторов Есенин, и предложил ему изложить свои мысли на бумаге, что он и сделал отчасти у меня на глазах.
Он, без сомнения, уже тогда умел схватывать, обобщать то, что стояло в фокусе литературных интересов. Но читал он, в лучшем случае, беллетристов. И то, по-видимому, без системы. Так, Толстого он знал преимущественно по народным рассказам, Горького — по первым двум томам издания «Знания», Короленко — по таким вещам, как «Лес шумит», «Сон Макара», «В дурном обществе». Глеба Успенского знал «Власть земли», «Крестьянин и крестьянский труд». Еще хуже было то, что он не любил теорий, теоретических рассуждений.
— Люблю начитанных людей, — говаривал он, обозревая книжные богатства, накопленные на моих книжных полках.
А вслед за тем:
— Другого читаешь и думаешь: неужели в своем уме?
Он всем существом был против «умственности». Уже в силу этого моя просьба не могла быть ему по душе. Однако он то и дело углублялся в сад, лежа на земле вверх грудью то с томом Успенского, то с томом Короленко. За ним бежал Трезор, с которым он был уже в дружбе. Правда, пишущим я его не видел. Все же, однако, он мне принес рукопись в десять — двенадцать страниц в четвертую долю листа.
VIIПисал он вот что.
О Горьком он отзывался как о писателе, которого не забудет народ. Но в то же время убеждения, проходившего через писания многих и многих из моих корреспондентов, что Горький человек свой, родной человек, здесь не было и следа В отзыве бросалась в глаза сдержанность. Так как знал он лишь произведения, относящиеся к первому периоду деятельности Горького, то писал он лишь об их героях — босяках. По его мнению, самый тип этот возможен был «лишь в городе, где нет простору человеческой воле». «Посмотрите на народ, переселившийся в город, — писал он. — Разве не о разложении говорит все то, что описывает Горький? Зло и гибель именно там, где дыхание каменного города. Здесь нет зари, по его мнению. В деревне же это невозможно».
Из произведений Короленко Есенину пришлись по душе «За иконой» и «Река играет», прочитанные им, между прочим, по моему указанию. «Река играет привела его в восторг. „Никто, кажется, не написал таких простых слов о мужике“, — писал он. Короленко стал ему близок„как психолог души народа“, „как народный богоискатель“.
В Толстом Есенину было ближе всего отношение к земле. То, что он звал жить в общении с природой. Что его особенно захватывало — это «превосходство земледельческой работы над другими», которое проповедовал Толстой, религиозный смысл этой работы. Ведь этим самым Толстой сводил счеты с городской культурой. И взгляд Толстого глубоко привлекал Есенина Однако вместе с тем чувствовалось, что Толстой для него барин, что какое-то расхождение для него с писателем кардинально. Но оригинальнее всего он отозвался об Успенском. По самому воспроизведению деревни он выделял Успенского из группы разночинцев-народников. Как сын деревни, вынесший долю крестьянина на своих плечах, он утверждал, что подлинных крестьян у них нет, что это воображаемые крестьяне. В писаниях их есть фальшь. Вот у Успенского он не видел этой фальши. Особенно пришелся ему по вкусу образ Ивана Босых. Он даже утверждал, что Иван Босых — это он. Ведь он, Есенин, был бы полезнее в деревне. Ведь там его дело, к которому лежит его сердце. Здесь же он делает дело не свое. Иван Босых, отбившись от деревни, спился. Не отравит ли и его город своим смрадным дыханием!
- Страсти по России. Смыслы русской истории и культуры сегодня - Евгений Александрович Костин - История / Культурология
- Моя Европа - Робин Локкарт - История
- Новейшая история еврейского народа. От французской революции до наших дней. Том 2 - Семен Маркович Дубнов - История
- Броня на колесах. История советского бронеавтомобиля 1925-1945 гг. - Максим Коломиец - История
- Ищу предка - Натан Эйдельман - История