Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И дельтапланы, – всхлипнул опять Гаврилов. – Только не надо держать меня за пьяного. Я не пьян. Я устал.
– Н-ну, разумеется, чувак, ты дико устал. Дико устал. И мы дико устали с Сорокой. А меня Ритка ждет. Но я, пожалуй, не дойду.
Устал я, чуваки, и ты устал, Г-гаврила. Я уж сегодня ничего не напишу. А?
– А ты брось писать, Чернуха, старая ты собака. Что ты можешь написать? Ценно открытие – тогда это литература. Вот он спроектирует новый трактор, и это будет открытие. А мы с тобой ничего не откроем. Ничего мы с тобой не откроем, собака ты моя старая.
– Б-боб, ты дьявольски устал.
– Нет, я пьян. Давайте посмотрим друг другу в глаза. Все пьяны.
Даже Пеструха пьяна, старая, милая моя собака. Налей-ка пивка,
Чернов, и поехали к этой Светке безумной. Надо съездить, неудобно. Человек ведь ждет.
– Поспим и поедем. С-сороковина, ты устал? М-мне кажется, надо вз-вздремнуть.
– И Светка устала. Мы усталое поколение, – сказал Сорока и выволок Гаврилова из-за стола.
Гаврилов засмеялся и обмяк. Кухня завертелась перед ним. Его обхватили поперек туловища, и ноги Гаврилова в драных джинсах волочились за ним, как ненужный груз.
10Пеструха обнюхала ей щиколотки и вспомнила. Хотела подать лапу, но не устояла и повалилась на бок. Светка почесала ей живот.
– Талантливая собака, красивая собака, бессмысленная собака… – шептала она. – Ах ты, Пестрядь, все про меня понимаешь, дрянцо…
Она домыла посуду, выскребла плиту, отдраила полы, вычистила ванну и унитаз-лицо-хозяйки. Из одной комнаты камнепадом обрушивался храп. В другой стоял в кроватке Ромаша и жмурился на солнце. Он покосился на Светку
– Явилась, – сказал он обиженно. – Я уж боялся, ты совсем затерёхнулась.
– Затерялась?
– Ну да. Я и говорю. Ждал-ждал. И куда это ты затерехнулась, суровая тетка?
Ромка воздел руки с растопыренными пальцами и гневно, по-гавриловски, потряс ими перед Светкиным лицом.
Он научился прокатывать букву “р” и делал это с удовольствием.
ДЕВЯТЬ ДНЕЙ
Сырость медленно ввинчивалась в суставы и разрывала изнутри.
Жидкость, изменившая агрегатное состояние, меняется в объеме – лед разрывает бутылку так же, как и пар. Вот чего не понять.
Отлично помнилось, как в калужской гимназии полусумасшедший учитель физики с круглыми свергающими стеклами на месте глаз, в длинной шерстяной кофте, обшитой тесьмой, – как он, по-польски глотая “л”, не меняя виноватой и загадочной улыбки, как бы имея в виду нечто затаенное, барышням недоступное, задрав бородку, мечтательно декламировал: “При охваждении тево сжимается, – и стискивал сухопарый кулачок, – при нагревании, напротив, тево увеличивает свой объем!”
Но вот же вам, своими глазами: хоть замораживай, хоть нагревай, в результате – осколки. Собственноручно выметаешь из кабинета химии длинной метелкой, приносимой из дому (чтоб спину меньше ломило).
Маргарита не смотрела на будильник. Этот кромешный час маятник в их чудном, скрипучем, гулком доме (множество углов и уголков, до жути темных и сладостно, притягательно освещенных из-под шали, что ли, какой-то, из-под розовых и зеленых стеклянных абажуров)
– этот час механизм маятника отмечал пятью ударами. Время всеобщего сна. Только дедушка со стоном то спускался, то поднимался по лесенкам, коротая бессонницу в поисках воров.
Воры так и не появились. При дедушке. А потом, уже после его смерти, не таясь, не скрипя на цыпочках ступенькой, они вошли, твердо звякая подкованным каблуком. Заполночь, как на Рождество, зажгли весь свет и рылись, рылись, всех перебудили… И, громко переговариваясь, громко, весело и непонятно, – ушли. И папа вместе с ними. Часы били пять. Они ходили исправно до пятьдесят третьего года, пока Верочка, со своими нервами, не подвязала им маятник. К тому времени все уже жили в Москве, на Сретенке, мама умерла, а Маргарита с сестрами Ингрид (Ириной) и Астрой
(Александрой) переехали к Петеньке.
О Петеньке сейчас особенно тосковала. Аккуратно, как все, что делала, Маргарита посещала кирху на Маросейке и, хотя не слишком доверяла своему немецкому богу, настоятельно посылала ему запрос о встрече с братом.
Пастор, тезка отца, ростом, и голосом, и внимательными водянистыми глазами, и большой головой, стриженной стальным ежиком, напоминал Маргарите папу, хотя лет на пятнадцать был моложе ее самой. Они пили чай в маленьком пасторском кабинете и беседовали по-немецки. Только пастор да еще несколько приятельниц-прихожанок нормально произносили ее простое имя -
Маргарита Иоганновна.
Эта жесткая земля изо всех сил старалась переварить их чужую породу, разжевать, обработать своим желудочным соком и перемешать с бурым суглинком, чтоб не пекли изжогой в кишках – немец-перец-колбаса и не отсвечивали в общей куче. Старшая машинистка в НКВД (куда Маргариту устроили сильные друзья первого мужа, хирурга-уролога, после его ареста), вся ровно-тяжелая и грамотная, как плита словаря, убежденная пожилая стукачка, до первого обеда обращалась к новой барышне “Ритуля”.
В обед, без ущерба для трудовых показателей, та напечатала на сером казенном бланке “Маргарита Дулькейт-Журавская” и положила это сообщение на кипу белой бумаги слева от начальницына
“ремингтона”. Старая выдра тогда прищурилась, но Марго не дала ей рта открыть. Оперная грудь парусом, завела руку на затылок и вынула шпильки. Платиновая лава хлынула и затопила, почудилось, все машбюро. Громыхнуло Вагнером, рогатые шлемы… Других аргументов не потребовалось.
Она первая заметила, как в дверь заглянул да так и завяз, забыв, куда шел, гигант в портупее. Потом уж “барышни”, запищав, брызнули по местам. “Пал Палыч, палпалыч палыч…”
Павел долго не разрешал ей стричься, любил таскать по огромной квартире на руках, чтоб волосы волочились по полу.
Мир, где родилась и некоторое чудесное время жила Маргарита
Дулькейт, был строго отгорожен от мира страны, куда капризные ветры, так сказать, истории занесли семена ее семьи лет двести назад. В большом калужском доме, населенном, кроме бабки и деда, множеством подтянутых теток, усатых дядьев, кучей детей, кошками, канарейками, дальними родственниками и причудливыми гостями, жизнь подчинялась традициям и привычкам, которые разумно отливались в закон. “Gewohnheit ist Ordnung! – говорил дедушка и добавлял, высоко поднимая крупный чистый палец: – wenn
Ordnung Gewohnheit ist”. Привычка есть порядок, если порядок – привычка. Домочадцы уважали кутерьму чужих привычек, и эти многочисленные движения, слова, жесты и причуды не ломали порядка, вписываясь в него, как новые статьи закона.
Маргарита прожила жизнь, так и не примирившись с тем, что люди придумывали себе произвольные фамилии, называли детей именами революционных праздников и занимались не своим делом. Она согласилась на “Ивановну” только потому, что паспортистка, переспросив, все равно написала по-своему, а мама вдолбила в нее правило не спорить с прислугой.
Маргарита Ивановна вплотную подошла к окну, до половины заваленному грудой коробок и мешков с ненужными вещами. Она слышала, как Бобочка сказал зятю: посмотрите это барахло, может, что пригодится… Барахло! Они никто теперь не знали цены вещам.
Да, она любила покупать – туфли, белье, полотенца, перчатки… Все лежало у нее аккуратными стопками в шкафу, в комоде и на антресолях, а они свалили все в кучу, распихали по пластиковым мешкам и назвали барахлом.
Сверху лежала коробка с новыми кожаными сапогами на меху – подарок племянника из Кенигсберга. Бобочка ей никогда не делал подарков, только деньги давал, бедный мальчик. Совсем не умел ничего выбрать. А тот, другой племянник – тот обычно привозил из рейса всякие штучки и вот даже сапоги. Но у нее к тому времени пальцы совсем скрутило артритом, и нога не лезла дальше голенища, не говоря уж о застегнуть. Да, Бобочку она любила больше Глебки. Глебка все прованивал куревом, рассказывал казарменные анекдоты и вообще похабничал. А Бобочка так похож на
Петеньку! Глебка-то ведь, строго говоря, вовсе и не родня.
Маргарита Ивановна вгляделась в темное стекло. Стена вещей под окном не мешала, обступая со всех сторон больные мощи. Пусть барахло! Но что давало опору, что, как вот сейчас, удерживало в материальном мире? Барахло. И боль. Вечные ее болячки, которые все никак не хотели отпускать – а она-то надеялась. За окном черно, в давно не мытом стекле отражается комната, все вверх дном, плафон на люстре разбит, на кровати навалены пледы, подушки, подушки… Откуда в таком количестве?
Бобочка с Катей забыли погасить свет. Она пыталась дать знак, но они не услышали, не поняли. Так и ушли.
Конечно, Маргарита Ивановна любила теперь Бобочку больше всех.
Кате не до нее: муж, дочка, работа. Катя известный человек.
Маргарита Ивановна гордилась внучатой племянницей. Она даже ходила смотреть телевизор к соседке сверху: обсудить, как сегодня одета Катя, послушать, что Шура скажет. А эти-то все дураки решили: от старости, мол, не все дома, боится включать свой телевизор – от пожара! Боже, какие идиоты. Особенно Толик, молодой капитан со своей так называемой Людмилкой – а он врет, что первого ранга, Маргарита Ивановна прекрасно знала, что он речник и притом еще торгует на рынке картошкой со своей дачи!
- Вопль впередсмотрящего [Повесть. Рассказы. Пьеса] - Анатолий Гаврилов - Современная проза
- Берлинская флейта [Рассказы; повести] - Анатолий Гаврилов - Современная проза
- О велосипедах, блокфлейтах и булочках с сахарной пудрой за 4 копейки - Оксана Аболина - Современная проза