Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобные советы давал своим друзьям и Гораций[30]. Ты их воспринял, Постум; и ты вняла им, Левконоя, прекрасная мятежница, хотевшая проникнуть в тайны будущего. Теперь это будущее стало прошлым и нам известно. Воистину – ты мучила себя напрасно из-за такой малости, и друг твой оказался умным человеком, советуя тебе быть мудрой и цедить твои греческие вина: «Sapias, vina liques»[31]. Да и сама прекрасная страна и ясное небо располагают к спокойным вожделениям. Но бывают души, терзаемые возвышенной неудовлетворенностью: то наиболее благородные. Ты, Левконоя, была из их числа; и я, на склоне дней своих прибыв в тот город, где сняла твоя краса, почтительно приветствую твою меланхолическую тень. Души, подобные твоей, при христианстве стали святыми, и Златая легенда полна их чудесами. Твой друг Гораций оставил потомство менее благородное, и одного из его правнуков я вижу в этом кабатчике-поэте, который разливает вино в чаши под своей эпикурейской вывеской.
А все-таки жизнь доказывает правоту твоего друга Флакка, и философия его одна сообразуется с ходом вещей. Взгляните-ка на этого парня, – он прислонился к решетке, увитой виноградом, глядит на звезды и ест мороженое. Он не нагнулся бы поднять ту старую рукопись, которую я ищу с такими трудностями. Воистину человек, скорее, создан, чтобы есть мороженое, нежели копаться в древних текстах.
Я продолжал бродить среди пьющих и поющих. Встречались и влюбленные: обнявшись за талию, они ели красивые плоды. Очевидно, человек не добр от природы, ибо вся эта чужая радость вызывала во мне большую грусть. Толпа так простодушно и открыто вкушала жизнь, что свойственная мне, старому писаке, стыдливость приходила в трепет. К тому же я был в отчаянье, не понимая слов, звучавших вокруг меня. Для филолога это унизительное испытание. Итак, я находился в полном унынии, как вдруг слова, произнесенные за моей спиной, привлекли мое внимание.
– Димитрий, этот старик, наверное, француз. Мне его жаль, он такой растерянный. Поговорите с ним. У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?
Какой-то женский голос произнес все это по-французски. Прежде всего мне было неприятно слышать, что я старик. Разве в шестьдесят два года бывают стариками? Не так давно на мосту Искусств коллега мой Перро д'Авриньяк сделал мне комплимент по поводу моей моложавости, а в возрастах он понимает, вероятно, лучше, чем эта молоденькая пеночка, поющая о моей спине, если только пеночки поют и по ночам. У меня сутулая спина, она сказала! Да! Да! Кое-что об этом я подозревал, но больше этому не верю, раз это мнение какой-то там пичужки. Я, разумеется, не поверну и головы, чтобы взглянуть на говорившую, хотя уверен, что эта женщина красива. Почему?
Да потому, что только голос женщин, которые красивы или были красивыми, нравятся или нравились, может иметь столько приятных модуляций и серебристое звучанье, где слышится и смех. Из уст дурнушки польется речь, быть может, мелодичнее и слаще, но, конечно, не столь звучная и без такого милого журчанья.
Эти мысли возникли у меня меньше, чем в секунду, и тотчас же, убегая от этих незнакомцев, я бросился в самую гущу неаполитанской толпы, а из нее шмыгнул в извилистый vicoletto[32], освещенный лишь лампадкой перед Мадонною в нише. Тут, лучше поразмыслив на досуге, я осознал, что та красивая дама (она, наверное, была красива) высказала обо мне благожелательное мнение, и оно заслуживало моей признательности.
«Димитрий, этот старик, наверное, француз. Мне его жаль, он такой растерянный. Поговорите с ним! У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?»
От этих милых слов не подобало мне пускаться в бегство. Скорее, надлежало учтиво подойти к звонкоречивой даме, склониться перед ней и молвить так: «Сударыня, помимо своей воли, я слышал сказанное вами. Вы желали оказать услугу бедному старику. Она уже оказана: само звучание французской речи мне доставляет наслажденье, за что и приношу вам благодарность». Конечно, мне следовало обратиться к ней с такими или подобными словами. Несомненно она француженка, потому что самый звук голоса у ней французский. Голос французских женщин самый приятный в мире. Он пленяет иностранцев не менее, чем нас. В 1483 году Филипп Бергамский[33] сказал об Орлеанской деве: «Речь ее была нежна, как речь ее землячек». Спутника ее зовут Димитрием; он несомненно русский. Это богатые люди, влачащие по свету свою скуку. Богатых приходится жалеть: блага жизни их только окружают, но не затрагивают их глубоко, – внутри себя они бедны и наги. Нищета богатых достойна жалости.
К концу этих размышлений я очутился в проходе, или, выражаясь по-неаполитански, в sotto portico, шедшем под таким множеством арок и далеко выступающих балконов, что никакой свет с неба туда не проникал. Я заблудился и, по-видимому, был обречен всю ночь разыскивать дорогу. Чтобы спросить о ней, надо было встретить хоть одну живую душу, а я отчаялся кого-либо увидеть. С отчаянья свернул я наудачу в улицу или, вернее говоря, в ужасающую трущобу. Такой она была на вид, такой и оказалась, ибо, войдя туда, я через несколько минут увидел двух мужчин, пустивших в ход ножи. Нападение они вели больше языком, нежели клинком, и по их ругани между собой я понял, что это соперники в любви. Пока эти милые люди занимались своим делом, меньше всего в мире помышляя обо мне, я благоразумно свернул в соседнюю уличку. Некоторое время брел я наобум и, наконец, в унынии уселся на какую-то каменную скамейку, досадуя на себя за то, что столь нелепо по таким закоулкам бежал я от Димитрия и его звонкоречивой спутницы.
– Здравствуйте, синьор. Вы из Сан-Карло? Слышали диву? Так поют только в Неаполе.
Я поднял голову и узнал своего хозяина. А сидел я у фасада гостиницы, под собственным окном.
Монте-Аллегро, 30 ноября 1869 года.Я, мои проводники и мулы отдыхали по дороге из Шьякки на Джирдженти в трактире бедной деревеньки Монте-Аллегро, жители которой, изнуренные малярией, дрожали на солнце от озноба. Но это всё еще греки, и жизнерадостность их противостоит всему. Некоторые из них с веселым любопытством толпились около трактира. Какой-нибудь рассказ, сумей я передать его, отвлек бы их от бедствий жизни. Вид у них смышленый, а женщины, увядшие и загорелые, изящно носят длинный черный плащ.
Вдали перед собой я вижу изъеденные морским ветром развалины, где не растет даже трава. Сумрачная грусть пустыни царит на этой чахлой земле, с трудом питающей своей растрескавшейся грудью несколько кактусов, ободранных мимоз и карликовых пальм. В двадцати шагах от меня но рытвине белеют камни, точно дорожка из рассыпанных костей. Проводник мне объяснил, что это был ручей.
Уже две недели, как я в Сицилии[34]. Приплыв в Палермскую бухту, которая открылась с моря между двумя голыми могучими массивами – Пеллегрино и Катальфано, а дальше выгнулась вдоль «Золотой раковины», поросшей миртами и апельсинными деревьями, я так был восхищен всем этим видом, что решил побывать на острове, столь благородном по своим преданиям и столь красивом очертаньями своих холмов. Я, старый, поседелый на варварском Западе пилигрим, отважился ступить на эту классическую землю и, подрядив себе проводника, выехал из Палермо в Трапани, из Трапани в Селинонте, из Селинонте в Шьякку, которую покинул сегодня утром, направляясь в Джирдженти, где должен найти рукопись Жана Тумуйе. Красоты, виденные мною, настолько свежи в моей памяти, что старанье описать их считаю напрасным трудом. К чему мне портить путешествие нагромождением заметок? Любовники, любящие истинной любовью, не описывают своего счастья.
Отдаваясь грусти настоящего и поэзии былого, под обаяньем прекрасных образов в душе и гармоничных, чистых линий перед глазами, я пил в трактире Монте-Аллегро густую влагу крепкого вина, как вдруг увидел, что в залу входит молодая красивая женщина в соломенной шляпке и в платье из небеленого фуляра. У нее темные волосы и черные блестящие глаза. По походке я признал в ней парижанку. Она села. Хозяин поставил перед ней стакан холодной воды и положил букет из роз. Когда она вошла, я встал, из скромности немного отдалился от стола и сделал вид, что разглядываю благочестивые картинки на стенах. В это время я хорошо заметил, как она, посмотрев на мою спину, выразила легким жестом изумление. Я подошел к окну и стал глядеть на расписные одноколки, проезжавшие по каменистой дороге, окаймленной кактусами и берберийскими смоковницами.
Пока она пила ледяную воду, я смотрел на небо. В Сицилии испытываешь неизъяснимое наслаждение, когда пьешь холодную воду и вдыхаешь дневной свет. Я тихо прошептал стихи афинского поэта[35]:
О свет божественный,Златого дня сияющее око.
Между тем дама-француженка разглядывала меня с особым любопытством, и я, хотя не позволял себе смотреть на нее более, чем допускало приличие, все же чувствовал на себе ее глаза. По-видимому, у меня есть дар угадывать направленные на меня взоры, даже когда они и не встречаются с моими. Многие считают себя обладателями этой таинственной способности; на самом деле тут нет ничего таинственного, а нам об этом говорит какой-нибудь признак, почти ускользающий от нас, – настолько он неуловим. Вполне возможно, что отраженье глаз красивой дамы я видел на оконных стеклах.
- Брат Жоконд - Анатоль Франс - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Аметистовый перстень - Анатоль Франс - Классическая проза
- Ивовый манекен - Анатоль Франс - Классическая проза
- Боги жаждут - Анатоль Франс - Классическая проза