Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Жюль дрался с Эрнестиной, мальчик смотрел на драку с выражением радости; при особенно ловких ударах он всплескивал руками и восхищенно визжал. Мать угрожала ему, гнала прочь, но мальчик отбегал в сторону, радостно гоготал, высовывал язык и делал неприличные жесты.
Маленький Жюль болел глистами и извергал их из себя в несметном количестве. Как и от малокровия, течи из ушей и носа и постоянного расстройства желудка, — и от глистов его лечили вином. Обращались раза два и к докторше, но та поставила мальчику свою стеклянную трубку — это раз, и строжайше запретила давать ему вино — это два. Жюль негодующе пожал плечами. Вот история! Ну, а что было бы с мальчиком без вина? Докторша молоко назначает. Но какая же в молоке сила? Оно в кровь не войдет, оно белое. А капли — это тоже одна болтовня. Капля, хоть бы и десять капель, — какое это может иметь влияние? Вина выпьешь стакан, вино разбежится по жилам в крови, — и вот и делаешься крепким.
Вина маленькому Жюлю за день давали стакана два-три. Но он вино крал и выпивал его сколько удавалось добыть. Ирма и Луиза тоже пили, хотя и не так много.
Ирма была тихое и забитое существо, странное и сложное. Родители почти не били ее, но маленький Жюль истязал немилосердно. Повалит на землю, лицом вверх, коленками станет на живот и бьет кулаками по мертвенному лицу, и рвет обеими руками негустые, светлые волосы. Ирма не сопротивляется, не защищается, не плачет, а только стонет протяжным, тихим стоном, и порою стон этот прерывается глубокой и напряженной икотой. Как будто зародилась икота где-то очень глубоко, и кто то намотал этот звук на кулак, как наматывает на него волосы сестры Жюль, и потом по прямой линии вытащил через горло, разорвав по пути все внутренности девочки.
Ирма была очень пуглива: боялась темноты, снега, старых людей, громкого шума; боялась оставаться одна, боялась, когда людей было много. Часто и беспричинно она вздрагивала, потом внезапно цепенела, и синие глаза ее делались при этом большими, круглыми и неподвижными — точно нарисованными. Она страшилась разговоров про покойников и испытывала ужас при виде похорон, — и почему то всегда за похоронами шла, на самое кладбище, и ни на минуту не уходила, когда Жако рассуждал о могилах… Слушала внимательно, напряженно, вся замирая. Зубы стиснуты, губы раздвинуты, судорога проходит по ногам и в узенькой спине, меж лопатками. И какое то неопределенное, загадочное выражение лежит на бледном, продолговатом лице девочки; может быть омертвение ужаса, может быть тайное блаженство, — жадное, нестерпимо сладкое предвкушение великого, всепокрывающего отдыха…
Маленький Жюль, угадав, что сестра боится темноты, хитростью или силой, вталкивал девочку в темный погреб и там запирал… Зимой он вставал рано утром, чтобы набить ей ботинки снегом… Маленькую Луизу он кусал, залеплял ей навозом нос, уши, рот. Раз и совсем зарыл ее в навоз, она уже стала задыхаться, и ее еле, еле спасли.
Когда Жюль стал ходить в школу, он там всячески пакостил учителю и товарищам. Мальчики жестоко били его, но он не унимался, рвал их книжки и тетради, обливал чернилами завтраки, и истязал всех, кто был слабее его… Однажды он поймал утку и стал выщипывать у ней перья. Утка отчаянно крякала и билась, а он радостно хихикал. Общипав наполовину, он сделал из подтяжки петлю и повесил утку на оглобле.
Он ходил скорчившись, сжавшись, вложив стиснутые кулачки в карманы куртки и придавив локти к ребрам. Смотрел он искоса, исподлобья, недоверчиво и враждебно, и похож был на злого пакостника-гнома. В нем было много недетского и чего-то нечеловеческого. По ночам он говорил со сна, садился на постель с закрытыми глазами и жестикулируя говорил, — громко, отчетливо, скаля зубы и болезненно корчась. И все, что он говорил, было запугиваньем, скотскими мечтаниями, зловещей угрозой. Зловещим он был во сне, зловещим он был на яву. В колючих, угрюмых глазах его, в неуклюжих движениях, в голосе то пронзительно-визгливом, то хриплом и тупом, — притаилось что-то тяжелое, опасное и роковое, — и страшно было подумать, что мальчик этот выростет. Он и теперь уже был злым вместилищем пороков и извращений, ходячим источником неприятностей и тревог. И клеймо преступления, черное клеймо жестоких и мрачных дел, уже и теперь явственно намечалось на его узком, как у старухи сморщенном, лбу.
Дети росли, как колючки на меже, никто за ними не смотрел, и никто о них не заботился.
Все трое были чахлые, загаженные, оборванные. Их никогда не купали, очень редко они меняли белье и ночью спали почти не раздеваясь, — чаще всего в обуви. Вши обсыпали их. У маленького Жюля выработался особенный жест: он выносил руки вперед, сгибал их в локтях и начинал отчаянно шевелить лопатками: это он чесался. Похоже было, будто он пилит, тащит пилу сверху вниз, и дети в школе прозвали его пильщиком. Часто он подходил к дереву, к стене, и начинал усиленно тереться спиной, как это делают свиньи.
У Луизы, которая была самой заморенной и самой хилой, личико было в непроходящей сыпи. Постоянно воспаленные глаза сильно слезились. Ирма питала необыкновенную привязанность к сестренке и ласково няньчила ее и голубила. Но маленький Жюль мешал ей: он вырывал малютку и уносил, бил Ирму, и чтобы огорчить ее сильнее, щипал и обливал водой и Луизу, которую, однакоже, любил и сам…
Все трое часто и подолгу оставались голодными. Маленький Жюль, не стесняясь, заходил в первые попавшиеся двери к соседям и, без слов, вперял сумрачный, враждебный взгляд на шкаф, где лежал хлеб. Он ходил по чужим конюшням, отыскивая куриный насест, забирал яйца и выпивал. Если удавалось поймать, его били. Он при этом стискивал зубы и молчал. А потом возвращался домой, заходил в хлев, брал полено и нещадно бил овец. И плакал при этом, и кричал диким, исступленным голосом…
Ирма была высокая и тоненькая. Если бы ее умыть, причесать и одеть в чистое, особенно если бы в белое, то стало бы видно, что у нее странная и необыкновенно привлекательная внешность.
Продолговатое, изящное лицо с удивительно тонкими чертами. На нежной, бледно-матовой коже неожиданно резко выступают широкие, слегка выпуклые глаза, и цвет их — как цвет воды в швейцарских озерах: он синий с серебристым отсветом горных туманов. И смотрят из глаз этих скорбь и тихий испуг. И никогда не уходит из глаз этих тихий испуг, он виден во всех жестах девочки, в походке, и в каждом ее слове. И даже косички ее, наивные, прямые, тоже полны тихого испуга, и оттого они так печальны и мертвенно бледны…
Испуг мешал Ирме слушать, из-за него она не могла понимать, и в школе она была последней ученицей. Она никак не могла одолеть азбуку, потому что на каждую букву смотрела с неугасающим испугом, и с испугом слушала голос учительницы, которая называла эти буквы… На Ирму махнули рукой и почти совсем перестали с нею заниматься.
В одиннадцать часов все девочки убегали домой обедать, но Ирма оставалась и испуганно жалась на пугающем школьном дворе…
Ей хочется домой, — поиграть с Луизой, ей хочется есть. Но есть дома нечего, а играть с Луизой не даст Жюль. Он уж наверное притаился где-нибудь в горохе, или в листве на верхушке дерева, и как только завидит, что Ирма играет с Луизой — бросится на сестру и станет ее бить. И Луизу будет бить…
Однажды он такую вещь проделал: вступил в дружбу с Ирмой, обещал прочный мир и даже подарил ей красную солдатскую эполету, которую украл у каптенармуса Этерно. А когда Ирма доверилась ему, и испуг исчез из ее скорбных синих глаз, мальчик подвел сестер к кусту ежевики, сам посадил Луизу к Ирме на плечи и потом, внезапным ударом в живот, обоих опрокинул на колючие прутья куста…
Голодная Ирма, с испугом в глазах, бродит до часу по школьному двору, или по деревне, и все ждет, что вот-вот выскочит откуда-нибудь Жюль, и ждет других бед, — неведомых, таинственных, и оттого еще более опасных и мучительных… А в час занятия начинаются опять, опять являются пугающие буквы; и каждую в отдельности, по нескольку раз, громко, так громко, называет пугающий голос учительницы…
Семья пришла в большое обеднение, и ей грозила полная нищета. Но выручила неожиданность: раньше предполагавшегося пришло наследство от матери Эрнестины — старухи Фонтэн.
Это случилось в сезон вишен, в июле.
Вишен уродило необыкновенно много, и это было общей радостью. И молодые тоненькие деревца, наивные, еще не отрастившие ветвей, и похожие на воткнутый в землю прут, и старые гиганты, которые гигантами были уже тогда, когда самые ветхие жители деревни лазали по ним мальчишками, — все обсыпаны, облеплены были вишней. Это было какое-то страстное, бурное состязание садов, полное веселья и восторга, и в нем до крайнего напряжения доходила вся сила деревьев, вся мощь. Густым переплетом корней жадно пили они из земли крепкие соки, наливали ими свои стволы и ветви. И душистые листья наливали, и потом, с млением блаженства, как молодая мать молоко первенцу, отдавали живые силы плоду…
- Домой - Давид Айзман - Русская классическая проза
- Свободный вечер в Риме - Ирма Витт - Русская классическая проза
- Номер Два. Роман о человеке, который не стал Гарри Поттером - Давид Фонкинос - Русская классическая проза