про все заняло не более минуты. Тойво захлопнул дверь, поставил ее на защелку, убрал пистолет и оправился. Огляделся — будто ничего и не было.
Придав лицу самое постное выражение, на которое только был способен, вошел в вагон и прошел к своему месту. Тревожные взгляды прочих пассажиров, обеспокоенных громом выстрела, никак его не задевали. Он присел на скамью и принялся смотреть в окно. Люди еще некоторое время недоуменно переглядывались, потом каждый вновь погрузился в себя, либо в холодную курицу, если таковой посчастливилось оказаться в дорожных припасах.
Тойво вышел из поезда, едва только они добрались до Ловисы — береженого все святые берегут. Он нисколько не волновался по поводу того, что совсем недавно, вероятнее всего, лишил жизни парочку незнакомых ему людей. Как-то после памятной перестрелки в Турку реалии жизни перестали оттеняться сантиментами и напрасными душевными терзаниями.
Антикайнен не был уверен, что те двое пришли в тамбур по его душу — он был в этом убежден. Вероятно, это можно назвать «чувством хищника». Если бы не он начал действовать, неминуемо начались бы действия против него. Революционная ситуация!
А как насчет пресловутого «душегубства»? Убийца человека не губит душу своей жертвы — она, как хочется верить, бессмертна — он губит свою душу. Тойво не считал себя ни правым, ни, тем более, виноватым. Пусть на Страшном суде настоящий Судья оценит степень его душевной гибели. Но коль враги настроены против него решительно, почему бы и ему самому не отринуть всякую нерешительность аналогичным образом.
Тойво остановился на ночлег в Ловисе в небольшой гостиничке, попросил хозяев истопить ему баню, и, выйдя на ночной мороз из парной, долго смотрел на далекие звезды над головой. Ночью, глядя на небо, хочется говорить с Господом, хочется доверить Ему все свои радости и сомнения, хочется жить. Днем так не получается, солнце взывает к действиям.
А где-то в поезде, подъезжающем к Хельсинки, Василий Мищенко, не выдержав, прошел в последний вагон и не нашел в нем никого: ни своих человечков, ни чужого парня. Он несколько раз прошел сквозь все вагоны, но люди, как будто, сквозь землю провалились.
— Ну, ладно, дружочек, чухна белоглазая, я тебя все же достану, — прошипел он сквозь зубы перед тем, как выйти на перрон. — Не знаю твоего имени, но это неважно. Ты мне бросил вызов, и я его принял.
У него были дела в финской столице, местная красная гвардия воевала ни шатко ни валко, на население отдельных хуторов полагаться было никак нельзя, потому что оно было готово при необходимости противостоять, как лахтарит, так и веня-ротут. Слишком уж мало здесь было голытьбы, а без таковой в любой революции каши не сваришь. Надо было как-то расшевелить общественность, организовать какое-нибудь леденящее душу массовое убийство, а еще зверски расправиться с кем-нибудь видным, уважаемым. Было над чем голову поломать.
Но вернуться в Питер он планировал через Выборг, там тоже, как теперь выяснилось, нужно было кое-что уладить.
Тойво тоже намеревался в Выборг, сразу же после встречи с Нурми: подарки родителям Лотты, пирожные сестрам, кокаин братьям. Шутка — и братьям тоже пирожные. Короче, всем сестрам — по серьгам.
В Хельсинки, куда он вернулся на сутки позже, ничего значительного за время его отсутствия не произошло. Праздношатающиеся революционеры и солдаты с матросами, украшенные красными бантами, где-то делись. Отряды шюцкора тоже не проявлялись, так что народ, предоставленный сам себе, занимался всем, кроме революции. Кто-то работал, кто-то учился, у кого-то были свободные деньги, и он выменивал их на пиво, чтобы посидеть за оконным стеклом бара и пялиться на улицу.
Отто Куусинен сделался невидимкой, никто не мог его найти. Это состояние «невидимости» оказалось заразным, Кустоо Ровио тоже растворился в городском пейзаже. Разве что, Эдвард Гюллинг иногда проявлялся, как лицо, приближенное к руководству. Но тоже моментально исчезал, едва дело доходило до издания приказов, сопряженных с кровопролитием.
Поговаривали, что на улицах города можно было увидеть самого Маннергейма вместе с Маннером, движущихся в Сенат. И их сопровождала несчастная крикливая, ввиду своей малообразованности, хамка, Ханна Малм, выряженная по последней пролетарской моде, пришедшей из Питера — косынка, приталенная тужурка с карманами и ремнем портупеи, рыжие теплые сапоги, отороченные мехом наружу.
Позднее, через три года, она сделается то ли женой Маннера, то ли не женой Маннергейма. Ее даже вывезут в Советскую Россию, и тотчас же посадят на Соловки. А там она утопится в речке, потому что жить так больше не пожелает. Жертва идеалов, в конце концов, пожертвует собой. Действительно, несчастная Ханна Малм.
Гражданская война в стране продолжает полыхать, но не она приносит жестокие страдания. В городке Китее свирепствует голод, первыми жертвами которого становятся дети, много детей.
«Когда поют солдаты — тогда мальчишки спят». Когда солдаты не поют, ребятишки начинают ограничиваться в пище. Всю еду жрут противоборствующие армии. По закону военного времени. Кто-то должен быть сильным, чтобы держать в руках оружие.
Весна 1918 года не торопилась озарить измученных людей солнечной улыбкой. И люди тоже переставали улыбаться друг другу. Когда же человек перестает улыбаться, у него появляется прекрасная возможность стать животным.
Несколько животных, отобранных Василием Мищенко, вырезали четыре дома в пригороде Эспоо. Взрослые жертвы расправы изначально поддерживали Революцию, как таковую, ну а жертвы-дети просто были с родителями. Похороны состоялись массовые, но какие-то безвольные. Собравшийся народ плакал и горевал.
Сунувшийся, было, с пламенной проповедью о «мщении лахтарит» толстый революционер Саша Степанов, высунулся обратно, ловко просчитав всеобщее настроение толпы, как неуправляемое, и быстро затерялся среди подходящих к похоронам людей.
Никто не взывал к правосудию, никто не клеймил врагов революции. Народ рыдал.
На весеннее солнцестояние, наконец, выглянуло солнце. Вместе с ним выглянули спортсмены, собравшиеся в парке на первый забег по случаю открытия легкоатлетического сезона. Бегуны выглядели невозмутимо, наплевав на все реалии времени, и каждый жил предстоящим состязанием.
Вместе с ними к парку подтянулись мамашки с колясками, папашки с папиросками и мальчишки с рогатками. И Тойво тоже подтянулся. У него с собой не было ни коляски, ни папироски, ни рогатки. Зато у него имелся повод: как же, именно сегодня была памятная годовщина битвы с сатанистами на берегах озера возле Каяни. Соучастник в ней, друг-товарищ Вилье Ритола, тоже мог сегодня побегать, да он где-то в Америке строит свое счастье. Зато другой бегун — Пааво Нурми — в наличие.
Тойво не решился подойти к нему до старта, чтобы не отвлекать от предстоящего состязания, поэтому присел на облупившуюся скамейку и стал