Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лирику, какую я в эти сухие материалы привносила, обычно при редактировании вычеркивали, и под такой безликой заметкой даже не хотелось видеть свое имя. Только пару раз, когда я писала о своем любимом фигурном катании, у корректора не поднялась рука обрабатывать материал, и он прошел как был – полный сверкания льда, пышности театрального действа и драматизма чемпионских страстей.
Работавший в газете 30-летний фотограф, еврей, почему-то (почему-то?) принимал и меня за еврейку и очень хорошо ко мне относился. До такой степени хорошо, что чуть ли не при каждой деловой встрече вручал мне профессиональные снимки, на которых я была изображена в самом лучшем для моей внешности свете. А, кроме того, со всей душой оформлял к моим публикациям необходимые фотоматериалы. Однажды он сказал:
– Слушай, зачем ты балуешься сигаретами? Тебе это не идет! Неужели ты хочешь стать такой же, как все эти высохшие репортерши и корректорши, от которых несет табаком? Мне просто жалко смотреть, как милое, молодое существо себя губит!
Когда год закончился, фотограф решил со мной поговорить более откровенно о своих чувствах. Ты, – сказал он, – человек очень нравственный. Поэтому я и весь этот год не смел, и теперь тоже не смею предложить тебе выйти за меня замуж. Я – старый прожженный фоторепортер, – констатировал он, – Мы не подходим. Он действительно казался мне очень старым, ведь тридцать лет – это страшно много… Вы так здорово мне помогли, – говорю я смущенно, – вы совершенно избавили меня от комплекса неполноценности. Когда я училась в школе, то все время чувствовала себя непривлекательной, заумной, никому не нужной вундеркиндихой. А теперь, благодаря вам, я знаю, что во мне что-то есть….
Да, несомненно, в тебе что-то есть, – уходя, говорит он с присущей нашему народу печалью. Нашему народу? Какому это нашему народу? Еврейскому, что ли?
…Да, к тому времени я уже так начиталась Шолом-Алейхема, что воспринимала описываемый им еврейский народ почти как свой. Однако не имела никакого представления о реальных, современных евреях, кроме тех, которые были в моей жизни. К ним относились моя мама, умненький Кантор, старички в синагоге, и теперь еще этот влюбленный фотограф.
Тайна еврейских глаз не была мной разгадана, зато шаблонный образ жида-ростовщика из классической литературы окончательно померк, и старая, обывательская позиция по отношению к евреям уже казалась мне смешной. К тому же муж моей сестры однажды совершенно серьезно заявил, что огромный процент мировых гениев – это именно евреи! Теперь мне даже нравилось, что происхождение моей мамы столь таинственно, и я могла в какой-то мере вжиться в образ иудейки, все больше увлекаясь романтикой магических слов: Звезда Давида, Гнет изгнанья, Дщерь Сиона… Завершается год журналистской практики, и я иду к главному редактору с тем, чтобы показать ему все свои публикации и получить желанную Характеристику-рекомендацию, необходимую для поступления в университет. В этом документе мне написали, что у меня изумительное чувство стиля, и с такой характеристикой было не стыдно ехать в Москву.
Я попрощалась с бабушкой и дедушкой, неловко увернулась от Вовкиного поцелуя, слегка алкогольного, но искреннего, получила мудрые наставления сестры Вали и насмешливые советы ее мужа, после чего обвела взглядом пианино, гостиную с балконом, на котором теперь будет меня ждать мой велосипед, вздохнула и вместе с папой и мамой вышла из дому, ощущая запах жасмина, наполнявший наш двор в эту июньскую пору.
…В поезде устраиваюсь было на верхней полке, но заснуть не дают разговоры в смежном купе. Аморальная проводница плацкартного вагона и горячие грузины спорят о чем-то насущно-важном для них. Наконец проводница соглашается. Они веселятся всю ночь, пьют, гуляют. Я обиженно слоняюсь по коридору в джинсах и рубахе. Обида двойная: во-первых, почему не дают спать, а во-вторых, если уж пристают, то почему, скажем, не ко мне?
Если бы я в то время знала Песнь песней Соломонову, то подумала бы такой строчкой: Не будите любовь, девы иерусалимские, не будите любовь, доколе она не придет сама…. А впрочем, я-таки знала эту строчку. Но не из оригинала, не из еврейской святой книги, а из повести Куприна Суламифь…
9. Москва слезам не верит
Кремлевские башни с их алыми звездочками на фоне синего неба встречают меня на пути зданию факультета журналистики. Какая красотища! Мой взгляд просто тонет в этих далях.
Документы сданы в приемную комиссию, и я иду звонить своим московским родственникам, чтобы они, как было договорено, забрали меня к себе домой. Они живут в Люберцах, в аккуратном, тихом подмосковном гарнизоне.
Тетя Мила, мамина старшая сестра, кормит меня ужином и расспрашивает, как дела в Ростове, как прошло путешествие в поезде и что за экзамены мне предстоит сдать. Я горда и счастлива своей самостоятельностью – шутка ли, приехала одна в Москву! Деньги, врученные мне мамой, я передаю тете Миле на хранение. И начинается московская жизнь!
…Впервые в жизни я получаю за сочинение низкую оценку. При моем-то изумительном, как говорится в редакционной характеристике, чувстве стиля! Этого не может быть! Неужели допустила орфографические ошибки? Или неполно раскрыла тему? Надо обязательно подать аппеляцию!
Рыдания сотрясают меня. Здание университета начинает казаться злобным и противным. Выйти из стресса я просто не могу. Как ужасно они все подстроили, эти экзаменаторы! Наверняка поставили хорошие оценки лишь особенным – то есть тем, у кого особенные родители! Это несправедливо! Мое сочинение о жизни и подвиге Павла Корчагина шло прямо из души, оно было такое хорошее!
…Я ищу платок или салфетку, но не нахожу. Жалкая и несчастная, покидаю величественное здание и иду куда глаза глядят.
Меня ужасно тянет поговорить с Б-гом.
Б-г, Б-г, где Ты есть? Я знаю, что Ты есть везде, но где мне дано воспринять Тебя? В чем Твоя воля? Как ты хочешь чтобы я жила на свете?
Я скитаюсь по центру Москвы до самой темноты. Ночью город кажется сплошной громадой огней, он поглощает меня, маленькую и одинокую, мириадой своих светящихся точек. На Арбате со мной пытаются познакомиться какие-то лощеные интуристы, но я вспоминаю слова фотографа о том, что являюсь человеком на редкость нравственным, и, действительно, покопавшись, такое качество в себе обнаруживаю.
…Первая неудача сделала меня хладнокровной и равнодушной к последующим экзаменам. А поскольку по иностранному языку, истории и устному экзамену по русскому языку оценки оказались высокие, то зачислению я все-таки подлежала.
Гордая и счастливая, звоню в Ростов и поздравляю родителей с нашим общим успехом.
Мама и папа почему-то напряженно и неестественно реагируют – не радуются, а как будто скрывают от меня нечто случившееся в мое отсутствие. Догадка о смерти давно болевшего дедушки, которую я, похолодев, в себе вынашиваю, оказывается верной после дальнейших моих настойчивых расспросов.
Его нет? Как это – человек был и вдруг его нет?
Я не воспринимаю ни разъяснений насчет тромбоза, ни подробностей операции. До меня лишь доходит последняя фраза отца:
– И на могилке я сирень посадил, чтобы память была… Оглушенная, я закрываю глаза и только и вижу, что эту сирень. Куда же, куда ушел дедушка? Неужели совсем-совсем под землю? А что там, под землей?
Я думаю, думаю об этом, и внутри меня начинают звучать сами собой сложившиеся стихи:
Нечто вечное отчалитВ изначальное Ничто…
10. Студенческие будни
Занятия на первом курсе университета были в большинстве своем очень интересные. Кроме иностранного языка и спецкурса по ТВ, все они проходили в форме лекций, в огромных аудиториях, где, как правило, никто не отваживался ни о чем спросить оратора – целых полтора часа студенты только слушали и записывали. Я вела записи аккуратнейшим образом в толстенных общих тетрадях, четко выделяя главные темы, подзаголовки, тезисы и цитаты. С особенной любовью и старанием конспектировала лекции по античной, а также русской и зарубежной литературе.
Были, конечно, и скучные предметы: Партийная печать, Политэкономия, Советское строительство… На таких лекциях можно было и поспать. (А когда к концу года горбачевские инициативы круто переменили идеологическую атмосферу и в МГУ запахло демократией, то и эти предметы стали преподаваться несколько иначе. До того иначе, что даже странно было слышать преподавателя, который еще недавно клял капиталистов, а теперь за ту же зарплату и за той же кафедрой их превозносит.)
Изучая литературу древней Греции и Рима, я частично обрела ответ на свой вопрос по поводу того, куда ушел дедушка, когда его не стало. Ответ был, по Эпикуру, таков: Там, где есть я, нет смерти. Там, где есть смерть, уже не будет меня. А, стало быть, продолжила я Эпикурово высказывание, и задумываться об этом нечего!!! Живи как живется, и все тут.
- Любовь олигархов. Быль и небылицы - Александр Викорук - Русская современная проза
- Круиз для среднего класса - Михаил Щербаченко - Русская современная проза
- Повесть о преждевременном. Авантюрно-медицинские повести - Виктор Горбачев - Русская современная проза