«В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной…»
В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной,где рояль уснул средь узорных теней, —опустив ресницы, ты вышла неслышно из оливковой рамы своей.
В этом доме ветхом, давно опустелом,над лазурным креслом, на светлой стенемежду зеркалом круглым и шкапом белым, улыбалась ты некогда мне.
И блестящие клавиши пели ярко,и на солнце глубокий вспыхивал пол,и в окне, на еловой опушке парка, серебрился березовый ствол.
И потом не забыл я веселых комнат,и в сиянье ночи, и в сумраке дня,на чужбине я чуял, что кто-то помнит и спасет и утешит меня.
И теперь ты вышла из рамы старинной,из усадьбы любимой, и в час тоския увидел вновь платья вырез невинный, на девичьих висках завитки.
И улыбка твоя мне давно знакомаи знаком изгиб этих тонких бровей,и с тобою пришло из родного дома много милых, душистых теней.
Из родного дома, где легкие льдинкичуть блестят под люстрой, и льется в окноголубая ночь, и страница из Глинки на рояле белеет давно…
<Не позднее 1923>
Пасха[5]
Я вижу облако сияющее, крышублестящую вдали, как зеркало… Я слышу,как дышит тень и каплет свет…Так как же нет тебя? Ты умер, а сегоднясинеет влажный мир, грядет весна Господня, растет, зовет… Тебя же нет.
Но если все ручьи о чуде вновь запели,но если перезвон и золото капели —не ослепительная ложь,а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни»;великое «цвети», — тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!..
<Апрель> 1922
Петербург
Поэма
Мне чудится в Рождественское утромой легкий, мой воздушный Петербург…Я странствую по набережной… Солнцевзошло туманной розой. Пухлым слоемснег тянется по выпуклым перилам.И рысаки под сетками цветнымипроносятся, как сказочные птицы;а вдалеке, за ширью снежной, таютв лазури сизой розовые струинад кровлями; как призрак золотистый,мерцает крепость (в полдень бухнет пушкасперва дымок, потом раскат звенящий);и на снегу зеленой бирюзоюгорят квадраты вырезанных льдин.
Приземистый вагончик темно-синий,пером скользя по проволоке тонкой,через Неву пушистую по рельсамигрушечным бежит себе; а рядомрасчищенная искрится дорожкамеж елочек, повоткнутых в сугробы:бывало, сядешь в кресло на сосновыхполозьях, — парень в желтых рукавицахза спинку хвать, — и вот по голубомугудящему ледку толкает, крепкоотбрасывая ноги, косо ставяножи коньков, веревкой кое-какприкрученные к валенкам, тупые,такие же, как в пушкинские зимы…
Я странствую по городу родному,по улицам таинственно-широким,гляжу с мостов на белые каналы,на пристани и рыбные садки.Катки, катки, — на Мойке, на Фонтанке,в Юсуповском серебряном раю:кто учится, смешно раскинув руки,кто плавные описывает дуги,и бегуны в рейтузах шерстяныхгоняются по кругу, перегнувшись,сжав за спиной футляр от этих длинныхконьков своих, сверкающих, как бритвы,по звучному лоснящемуся льду.
А в городском саду — моем любимом —между Невой и дымчатым собором,сияющие, легкие виденьясквозных ветвей склоняются над снегом,над будками, над каменным верблюдомПржевальского, над скованным бассейном, —и дети с гор катаются, гремят,ложась ничком на бархатные санки.
Я помню всё: Сенат охряный, тумбыи цепи их чугунные вокругседой скалы, откуда рвется в небокрутой восторг зеленоватой бронзы.А там, вдали, над сетью серебристой,над кружевами дивными деревьев —там величаво плавает в лазуриморозом очарованный Исакий:воздушный луч на куполе туманном,подернутые инеем колонны…
Мой девственный, мой призрачный!.. Навекив душе моей, как чудо, сохранитсятвой легкий лик, твой воздух несравненный,твои сады, и дали, и каналы,твоя зима, высокая, как соно стройности нездешней… Ты растаял,ты отлетел, а я влачу виденьяв иных краях — на площадях зеркальных,на палубах скользящих… Трудно мне…Но иногда во сне я слышу звукидалекие, я слышу, как в раюо Петербурге Пушкин ясноглазыйбеседует с другим поэтом[6], позднопришедшим в мир и скорбно отошедшим,любившим город свой непостижимыйрыдающей и реющей любовью…
И слышу я, как Пушкин вспоминаетвсе мелочи крылатые, оттенкии отзвуки: «Я помню, — говорит, —летучий снег, и Летний Сад, и лепетОлениной… Я помню, как, женатый,я возвращался с медленных баловв карете дребезжащей по Мильонной,и радуги по стеклам проходили;но, веришь ли, всего живее помнютот легкий мост, где встретил я Данзасав январский день, пред самою дуэлью…»
<Берлин, не позднее 14 января 1923>
Тень
К нам в городок приехал в гостибродячий цирк на семь ночей.Блистали трубы на помосте,надулись щеки трубачей.
На площадь, убранную странно,мы все глядели — синий мрак,собор святого Иоаннаи сотня пестрая зевак.
Дыханье трубы затаили,и над бесшумною толпойвдруг тишину переступиликуранты звонкою стопой.
И в вышине, перед стариннымсобором, на тугой канат,шестом покачивая длинным,шагнул, сияя, акробат.
Курантов звон, который длился,пока в нем пребывал Господь,как будто в свет преобразилсяи в вышине облекся в плоть.
Стена соборная щербатаи ослепительна была;тень голубая акробатаподвижно на нее легла.
Все выше над резьбой портала,где в нише — статуя и крест,тень угловатая ступала,неся свой вытянутый шест.
И вдруг над башней с циферблатеночною схвачен синевой,исчез он с трепетом крылатым —прелестный облик теневой.
И снова заиграли трубы,меж тем как, потен и тяжел,в погасших блестках, гаер грубыйза подаяньем к нам сошел.
Шварцвальд, <3 сентября> 1925
Тихий шум
Когда в приморском городке,средь ночи пасмурной, со скукиокно откроешь — вдалекепрольются шепчущие звуки.
Прислушайся и различишум моря, дышащий на сушу,оберегающий в ночиему внимающую душу.
Весь день невнятен шум морской,но вот проходит день незваный,позванивая, как пустойстакан на полочке стеклянной,—
и вновь в бессонной тишинеоткрой окно свое пошире,и с морем ты наединев огромном и спокойном мире.
Не моря шум — в тиши ночнойиное слышно мне гуденье:шум тихий родины моей,ее дыханье и биенье.
В нем все оттенки голосовмне милых, прерванных так скоро,и пенье пушкинских стихов,и ропот памятного бора.
Отдохновенье, счастье в нем,благословенье над изгнаньем.Но тихий шум не слышен днемза суетой и дребезжаньем.
Зато в полночной тишиневнимает долго слух неспящийстране родной, ее шумящей,ее бессмертной глубине.
<Около 8 июня 1926>
Сны
Странствуя, ночуя у чужих,я гляжу на спутников моих, я ловлю их говор тусклый.Роковых я требую примет:кто увидит родину, кто — нет, кто уснет в земле нерусской.
Если б знать… Ведь странникам данытолько сны о родине, а сны ничего не переменят.Что таить — случается и мневидеть сны счастливые: во сне я со станции в именье
еду, не могу сидеть, стоюв тарантасе тряском, узнаю все толчки весенних рытвин,еду, с непокрытой головой,белый, что платок твой, и с душой слишком полной для молитвы.
Господи, я требую примет:кто увидит родину, кто — нет, кто уснет в земле нерусской.Если б знать… За годом валит год,даже тем, кто верует и ждет, даже мне бывает грустно.
Только сон утешит иногда.Не на области и города, не на волости и села —вся Россия делится на сны,что несметным странникам даны на чужбине, ночью долгой.
<22 июля> 1926
В раю