Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор, по обыкновению, пошел о хозяйстве, о новых предстоящих переворотах. Анна Федоровна волновалась, а Арина Дмитревна вторила ей вздохами и односложными восклицаниями.
— Что же мы будем делать? — воскликнула, наконец, Анна Федоровна.
— А что люди, то и мы, — отвечал Яков Иваныч.
— Неусыпный присмотр нужен, — заметил Тима, — тогда ничего, можно и вольным трудом обрабатывать землю.
— Хорошо вам говорить — неусыпный присмотр! Кто у меня смотреть-то будет?
— Человека нужно найти, — отвечал Тима. — Выгоды можно иметь. У вас что земли даром пропадает! Порядки другие надо завести.
— Ох, матушка, беда женщине одной! Вот я и его на службу не пускаю. Куда я одна поспею? последний муженька обидит.
— Как-нибудь обойдемся, — сказал Яков Иваныч. — А напрасно вы, Анна Федоровна, поторопилась Дулино продать: пустошь отличная. Теперь земля будет в цене.
— Ну что ты мне, Яков Иваныч, все Дулиным в нос тычешь! Это оттого, что тебя не спросилась. Продала так продала, побери его прахом! — разгорячилась вдруг Анна Федоровна.
— За Дулино бы дороже никто не дал, — сказал Тима, — вы его с выгодой продали, потому что завалено и засорено все очень. Расчистки большой требует.
— Да ведь он все эдак — точно ворон каркает; не подумает, что я женщина больная, расстроить меня недолго.
— От вас, родная моя, надо всякие беспокойства удалять, — вмешалась Арина Дмитревна.
— Ну вот вы бы с Тимофеем Васильевичем и попробовали всякие беспокойсгва от них удалять, — сказал Яков Иваныч.
— Да уж я знаю, что мы вам с Тимой поперек горла стали, Яков Иваныч.
— Да мне-то что вы мешаете?
— Уж вы себя больно высоко ставите Яков Иваныч.
— Уж вы бы лучше Малашку-то свою по праздникам по миру собирать не посылали; это было бы лучше, чем судить о других.
Лицо Арины Дмитревны задергалось, и смуглые щеки ее вспыхнули.
— Грех бы вам меня этим корить! я человек бедный и ничего зазорного тут нет, что Малашка по милости добрых людей лишний кусок себе добудет. Вы меня только обидеть хотите. Грех! Вы сами только сутяжничаете да фальшивые просьбы пишете.
— А вы их читали? — равнодушно и презрительно спросил Яков Иваныч.
— Полноте, маменька, плюньте! пусть говорит, что хочет, — злобно и холодно заметил Тима.
— Ах, батюшка, да он на меня татьбу церковную взведет, а мне и молчать? Не поклониться ли еще ему прикажешь?
— Полно! нечего вам из пустяков ссору заводить. Пойдемте лучше обедать, — строго вмешалась Анна Федоровна, видя, что ссора начинает разгораться.
В это время Аграфена Даниловна показалась в дверях с подносом, на котором стоял графинчик водки и лежало несколько кусочков белого хлеба из домашней муки. Вслед за ней вошла Маша с корзинкой земляники, усталая, запыхавшаяся.
— Экая охота тебе, Машенька, жариться на солнце! — сказала Анна Федоровна, тяжело выступая из комнаты.
Маша довольно сжато, хотя и дружески, поздоровалась с Яковом Иванычем.
— Здорова ли, голубушка моя? — спросил последний, целуя у нее руку.
— А вы куда пропали? — спросила она, улыбаясь ему и глазами, и розовыми губками; но тут же мгновенно лицо ее приняло степенное выражение, потому что мать оглянулась на нее внимательно.
— После обеда приходите в сад, мне хочется поговорить с вами, — шепнула Маша Якову Иванычу. — Я его засажу стихи из песенника переписывать, — прибавила она, указывая глазами на Тиму, — он же и песенник мне принес.
После обеда Маша задумчиво сидела на скамеечке в саду под тенью густых рябин; она поджидала Якова Иваныча, ей никогда еще так не хотелось видеть его наедине. Она сама не знала, о чем хотелось ей говорить с ним, но говорить хотелось с какой-то раздражительностью и тревогой. Ей хотелось против чего-то восстать, чего-то допытаться, даже досадить ему… Но вот идет и он, понуря, как всегда, голову и ускоряя шаги навстречу своей любимице. Поравнявшись с ней, он улыбнулся, как улыбаются детям, и посмотрел на нее с любовью старой безродной няньки. Маше и это показалось досадно.
— Уж я думала, что век вас не дождешься! — сказала она, слегка надув губки.
— Нельзя было, Машенька, нужный разговор зашел; время такое, обсудить все надо.
— Ах, как мне все эти разговоры надоели!
— Молода еще ты, ангел мой; вот как до наших лет доживешь, так и не будут надоедать, тогда и птички и цветочки прискучат.
— Так только для этого и жить, чтоб дожить до того, чтоб со сладостью толковать о запашке да о хозяйстве? Очень приятно жить после этого!
— А как же, Машенька? Всему свое время.
— Не хочу я и жить-то после этого! — воскликнула Маша с жаром и горечью.
Яков Иваныч посмотрел на нее со страхом и удивлением.
— Ангел с тобой хранитель! Что ты, моя голубушка?
— Нет, вы мне скажите, в чем жизнь по-вашему? Что в ней хорошего? Что вы мне цветочки да птички подставляете? Вы мне скажите, как я век свой прожить должна? Какая моя жизнь будет? какая? Ну говорите же! Ведь вы знаете, вы довольно пожили.
— Да ведь я, Машенька, не пророк, как я могу знать?
— Ну так скажите мне, в чем счастье состоит?
— Тьфу ты, Господи помилуй! что с тобой это сегодня? никогда не бывало…
— Я вижу, вы отлыниваете, вы поговорить со мной не хотите чередом; вы со мной как с малым ребенком. А еще любит, говорит! — прибавила она с едким укором, — вот и маменька говорит, что любит… Когда-нибудь я на этой вербе повешусь, так вы и узнаете, какова ваша любовь. Да, повешусь или утоплюсь! Лучше уж мне русалкой быть, чем жить так!..
И она заключила слова свои горячими рыданиями.
— Машенька! радость моя! Господь с тобой! Подумай, что ты сказала! Грех-то какой, Маша! Да скажи ты мне путем-то, что тебе нужно? кто тебя расстроил?
Наплакавшись досыта, Маша вдруг усмирилась и притихла.
— Вы, Яков Иваныч, маменьке ничего не говорите, — сказала она, — это на меня так нашло…
— Не скажу, не скажу, будь покойна. Экие ты слова произнесла! Грех-то какой, Маша! Ты знаешь ли, что самоубийцам нет прощенья ни в сем веке, ни в будущем? Всякий грех можно замолить, кроме этого.
— Можно всякий замолить? А какие самые большие грехи?
— Ты катехизис учила, сама знаешь… Это с тобой не от скуки ли сделалось, золотая моя?
— Хоть бы вы мне книг достали, да новых каких-нибудь: что вы мне все старые возите? Я посмотрела — уж они сто лет как сочинены; точно не по-русски и написаны-то.
— Новых-то я боюсь, Маша. Вольны ужасно. Смутят тебя только. Ведь вон ты у меня порох какой…
— Что же, век что ли в клетке сидеть, да все старье одно перебирать? Ведь уж этим вы меня не убережете. Что же вольного в новых книгах? Ведь вы их сами-то не читали.
— Прочитал недавно одну, Машенька, да не по душе мне что-то.
— Ну что же в ней?
— Да так, пустое дело, нечего и рассказывать.
— Вы где эту книгу читали?
— У Арбатова; он по нынешнему положенью в свое именье приехал.
— Это в ту усадьбу, что недалеко от нас? вон направо, за лесом?
— Нет, у него другая, под городом.
— Он молодой.
— Нестарый, видный мужчина. Начитан как, просто диковина; говорит так приятно, ласково, только тоскует часто сам не знает о чем, — вот как ты же сегодня. Жениться не хочет. А вот, Машенька, и не в глуши жил, видал свет. Это уж так, человеком… А все оттого, что Богу мало молится: в церкви почти не бывает. Молиться надо, голубушка моя: просить Бога надо, чтоб избавил нас от искушенья… Да еще Арбатов ничего; а вот студент гостит — ну так уж язычок! так и режет; даже страшно за него, а тоже умный человек, только вольнодумен ужасно.
Маша тоскливо посмотрела в сторону и молча вздохнула. Яков Иваныч тоже замолк, но между бровями у него залегла темным облаком какая-то новая дума.
— Вы мне историю, что не хотите рассказывать, привезите, — заговорила, наконец, Маша.
— Да не интересна, Машенька.
— Нужды нет, все-таки привезите, слышите? и не ссорьтесь… Милый, родной мой Яков Иваныч! не сердитесь на меня! — проговорила она вдруг сквозь слезы, обняв его с нежностью и глядя своими большими влажными глазами в просиявшее лицо старика.
В конце сада показались Арина Дмитревна с Тимой.
В скотной между тем происходили другого рода сцены, другого рода разговоры. По случаю праздника Мавра отдыхала, протянувшись на лавке в одном ситцевом повойнике, из-под которого выбивались ей на глаза пряди отерхавых волос. Она всхрапывала, несмотря на то, что мухи роями садились ей на лицо и собирались темными кучками у глаз и на углах губ. Бесцветное, преждевременно увядшее лицо ее во время сна хранило выражение тупой усталости и какого-то сердитого, если можно так выразиться, покоя. Мавра уснула в самом неприятном расположении духа: она только что разругалась с ткачихой, которая Бог весть какими путями знала про ее дочку Матрену такие штучки, каких она, мать ее, и не подозревала. Ткачиха в злости так все и выпела набело. Все дело вышло из-за курицы: ткачихина курица повадилась в крошечный огород Мавры, которая грозилась свернуть ей голову. Через несколько дней курица оказалась с поврежденной ногой. Подозрение, разумеется, пало на скотницу. На душе ткачихи давно уже таились все слухи и пересуды насчет поведения Матреши, но по известному чувству дворового приличия она не хотела пускать их в ход перед матерью девушки без особенной причины. Поверять же их ей по дружбе она не могла, потому что была давно с Маврой, как говорится, на рожнах, то есть питала затаенное неудовольствие насчет кислого молока, которое дала ей однажды Мавра, не совсем-то приятного вкуса. (Мавра по приказу барыни должна была снабжать дворовые семьи кислым молоком, кажется, по ведру в месяц). Так вот, начавшись с молока, гнев ткачихи разразился по поводу курицы. Уж трещала-трещала ткачиха, баба необыкновенно бойкая на язык; чего она не вспомнила, чем не выкорила! выворотила всю подноготную и кончила Матрешей.
- В стороне от большого света - Юлия Жадовская - Русская классическая проза
- Птицы небесные - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Барышня. Нельзя касаться - Ксюша Иванова - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Полетели - Догоняющий Солнце - Русская классическая проза
- Волхонская барышня - Александр Эртель - Русская классическая проза