Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видно было, что он мучительно хотел понять, что это за картины, что за люди перед ним, как бы ему не попасть впросак, не стать жертвой их обмана. Но при всем при этом на фоне лиц-масок помощников, сопровождавших его, однозначно замкнутых, однозначно угодливых, однозначно послушных или однозначно безразличных, - лицо Никиты Сергеевича отличалось естественной живостью реакций. В данном случае оно стало злым. Никита Сергеевич молчал около двух минут, а затем громко, с ненавистью произнес: "Говно!". И, подумав, добавил: "Педерасты!". И тут все сопровождавшие его государственные люди, как по команде, указывая пальцами то на одного, то на другого из нас, закричали: "Педерасты!". Нас было тринадцать художников, мы стояли около своих картин.
Сопровождающих Хрущева вождей, руководителей Союза художников, фотографов и охраны - человек тридцать. Акцентируя, повторяю: каждый из нас видел трех-четырех кричащих вождей, слышал то, что кричали именно они.
Один слышал Шелепина, другой Мазурова, Фурцеву. Я лично стоял рядом с Сусловым и Ильичевым. Члены правительства с возбужденными и злыми лицами, одни бледнея, другие краснея, хором кричали: "Арестовать их! Уничтожить! Расстрелять!".
Рядом со мной Суслов с поднятыми кулаками кричал: "Задушить их!". Происходило то, что невозможно описать словами. Ситуация была настолько противоположна ожидаемой и настолько парадоксальной и непредсказуемой, что в первый момент я растерялся, никак не мог взять в толк, что это обращено к нам, ко мне в частности.
С моим детством, школой, воспитанием, службой в армии, войной, учебой в институте, любимой работой, счастливым вступлением в Союз художников, с верой в торжество добра и социальной справедливости, с бескорыстным увлечением искусством, с моим восхищением замечательным педагогом Белютиным то, что происходило в зале, никак не совмещалось. Пять минут назад мы готовились около своих картин говорить об искусстве. Разрыв между заготовленными речами и тем, что происходило, был фантастическим. Разрыв этот невозможно было объяснить логически. Между тем Никита Сергеевич поднял руку, и все замолчали. В наступившей тишине он произнес: "Господин Белютин! Ко мне!". Бледный, но еще не сломленный Элий Михайлович подошел к Хрущеву. "Кто родители?" - спросил Хрущев. "Мой отец, - ответил Элий Михайлович, - известный общественный деятель". В этом ответе содержалось что-то мистическое. Общественные деятели были в других странах, у нас же родители могли быть рабочие и крестьяне - это хорошо! Служащие, ученые и люди творческих профессий - хуже, но тоже возможно. Может быть, известным общественным деятелем Хрущев считал лишь себя? Он несколько опешил, не стал уточнять и спросил: "Что это?". (Имелись в виду наши картины.) Элий Михайлович ответил - точно не помню, как именно, какие были слова, но по смыслу - начал говорить о содержании, о чем работы - домик в Ульяновске, портрет, пейзаж, Волга. Но кто-то опять закричал: "Педерасты!", кто-то: "Надо их арестовать! Говно!". И Хрущев сказал: "Говно!". И все опять начали кричать, и опять Никита Сергеевич поднял руку, и все замолчали, и он сказал: "Господин Белютин! Вы хотели общаться с капиталистами, мы предоставляем вам такую возможность. На всех вас уже оформлены заграничные паспорта, через двадцать четыре часа все вы будете доставлены на границу и выдворены за пределы Родины".
- Что вы делаете, Никита Сергеевич? - кричали все вокруг. - Их не надо выпускать за границу! Их надо арестовать! И вдруг кто-то обратил внимание на длинноволосого бородатого художника в красном свитере, на ныне покойного, доброго и талантливого Алешу Колли, и закричал: "Вот живой педераст!". И члены правительства, и члены идеологической комиссии - все вытянули пальцы, окружили его, кричали: "Вот живой педераст!".
Об артикуляции. Я не знаю, как это было в правительственных кабинетах, но в Манеже роль жеста занимала наряду с руганью место исключительное. Указательные пальцы, выбросы рук вперед, их вращение, сжатые кулаки. Привычная форма общения? Мимический сленг? Недостаток культуры? Ограниченный словарный запас?
Снова Никита Сергеевич поднял руку, и все замолчали. "Хорошо, - сказал он, - теперь я хочу поговорить с каждым из них". Он подошел к первой висящей слева от двери картине и спросил: "Кто автор?". Автором была Г. Яновская, и кто-то объяснил, что среди присутствующих ее нет. На следующей картине был в несколько трансформированном виде изображен молодой человек.
- Автора ко мне, - произнес Хрущев.
Подошел Борис Жутовский.
- Кто родители? - спросил Хрущев.
- Служащие, - кажется, ответил Борис Жутовский.
- Служащие? Это хорошо. Что это? (О картине.)
- Это мой автопортрет, - ответил Борис.
- Как же ты, такой красивый молодой человек, мог написать такое говно?
Борис Жутовский пожал плечами, в смысле - написал.
- На два года на лесозаготовки, - приказал кому-то Хрущев.
Фантастика продолжалась. Не понимаю почему, но Борис Жутовский ответил: "Я уже два года был на лесозаготовках" (на самом деле не был), а Никита Сергеевич сказал: "Еще на два года!". И несколько голосов: "Не надо на лесозаготовки, арестовать его надо!". Но Хрущев уже подошел к картине Люциана Грибкова, напоминающей революционный плакат времен Гражданской войны.
- Кто родители? - спросил он.
- Отец участник революции, мать умерла.
- Повезло твоей матери, что она не видит тебя сегодня. Что это?
- Красногвардейцы.
- Говно. Как же ты, сын таких родителей, мог такое говно написать?
Дальше висела светло-голубая картина, напоминающая небо и людей в скафандрах, автором был Володя Шорц, родители - рабочие (мать санитарка).
- Рабочие - это хорошо, - сказал Никита Сергеевич, - я тоже был рабочим. Что это?
- Космонавты, - ответил Шорц.
- Какие же это космонавты? Я лично всех знаю. Нет среди них голубых, обыкновенные люди. Говно.
Следующей висела моя картина. На ней было изображено воспоминание - мой сын Федор в колясочке на бульваре среди деревьев и домов-новостроек.
Полная утрата здравого смысла, несогласование того, что происходило, с объективной реальностью, дикий произвол оценок, чудовищные обвинения при полном отсутствии вины, возможность утраты не только честного имени, но и жизни... Еще когда Хрущев говорил с Люцианом Грибковым, я понял, что надо изменить обстановку, нас обвиняли черт знает в чем, обвиняли людей, которых я знал и любил, я понял, что надо немедленно начинать говорить что-то разумное, подошел к Элию Михайловичу и спросил его, почему он не защищается. Но то ли он был, как и многие из нас, в состоянии шока, то ли не считал возможным для себя вести полемику на том уровне и в той обстановке, и, когда я увидел, что Никита Сергеевич направляется к моей работе, я вышел ему навстречу и попросил у него разрешения говорить.
Он посмотрел на меня совершенно разумными, очень внимательными глазами, мучительно напряг мышцы лба и сказал: "Пожалуйста, говорите". Прежде чем говорить об искусстве, надо было рассеять дезинформацию, он совершенно не понимал, что за люди перед ним. Он доброжелательно смотрел на меня.
- Никита Сергеевич, - сказал я, - я хорошо знаю всех, здесь нет ни одного педераста - у всех семьи, дети, все заняты полезным для нашей страны трудом, работают по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, одни иллюстрируют книги в издательствах "Художественная литература", "Советский писатель", "Молодая гвардия", "Известия", "Детский мир", АПН, другие в домах моделей разрабатывают самые новые модели одежды, плакатисты, карикатуристы, прикладники, художники комбинатов графического и прикладного искусства Художественного фонда, и только вечером, когда другие наши люди отдыхают, играют в шахматы, в домино, читают книги, они направляются в свою студию Московского Союза графиков и...
И тут Никита Сергеевич меня перебил.
- Вот вы лысый человек, - сказал он, - и я лысый человек, вот в двадцатые годы я работал на Кузнецком Мосту, а по тротуару проходил в желтой кофте Маяковский, сколько вам лет?
Он меня оборвал на полуслове. Мне было тридцать девять лет, но я волновался, хотел говорить о том, что дала мне студия. Я как-то проглотил слово "тридцать" и, видимо, измененным голосом громче, чем надо, произнес: "Девять!". И Никита Сергеевич захохотал и через смех, обращаясь ко всем, закричал: "Ему девять лет!". И все вокруг стали смеяться и говорить: "Ему девять лет!".
- Я не все сказал, разрешите говорить?
- Говорите, - сказал он.
Я повторил, что это вечерняя студия, творческая экспериментальная мастерская... И он снова перебил меня и сказал:
- Значит, днем вы молитесь богу, а вечером продаете свою душу черту?
- Нет, Никита Сергеевич, если бы я не занимался в этой студии, не совершенствовал свое мастерство, вряд ли бы я сделал те работы, которые висят у меня внизу в графическом разделе выставки тридцатилетия МОСХ. То, что мы делаем вечером, помогает нашей основной работе.
- Из переписки Н Я Эйдельмана с В П Астафьевым - Натан Эйдельман - Русская классическая проза
- НАТАН. Расследование в шести картинах - Артур Петрович Соломонов - Русская классическая проза / Социально-психологическая / Прочий юмор
- Песочные часы арены - Владимир Александрович Кулаков - Русская классическая проза