Солнце там меня не беспокоило. Казалось, оно тут на своем месте — глиняные корты, джин и белый мячик мелькает туда-сюда. Я вспомнил другие теннисные корты и давно ушедшие дни, полные солнца, джина и людей, которых я никогда больше не увижу, поскольку разговаривать друг с другом мы больше не в состоянии, чтобы не выглядеть скучными и разочарованными в жизни.
Матч закончился в сумерках, и я взял такси к Элу. Сала уже сидел в одиночестве в углу. По дороге на террасу я увидел Швабру и попросил принести два рома и три гамбургера. Сала поднял голову, когда я подошел поближе.
— У тебя такой вид, как будто ты в бегах, — сказал он. — Беглец от правосудия.
— Где Йемон? — спросил я.
— Домой поехал — ответил он. — Как только ты ушел, он вспомнил, что Шено до сих пор заперта в хижине.
Швабра принес нам стаканы и еду, и я снял все с подноса.
— Мне кажется, у него совсем чердак потек, — воскликнул Сала.
— Точно, — ответил я. — Бог знает, чем он кончит. Так просто нельзя жить — ни дюйма нигде не уступая, ни в чем, никому.
Тут к нам с воплями подскочил Билл Донован, спортивный редактор.
— Вот они где! — орал он. — Господа члены прессы — тайные алконавты! — Он довольно расхохотался. — Ну, вы, пиздюки, действительно вчера ночью влипли, а?
Чуваки, да вам повезло, что Лоттерман в Понсе уехал! — Он уселся к нам за столик. — Что произошло? Я слышал, вы с легавыми сцепились.
— Ага. — ответил я. — Отверзохали как следует. То-то смеху было.
— Черт-те чё, — сказал он. — Жалко, что пропустил. Обожаю хорошую драку — особенно с легавыми.
Донован мне нравился, но он постоянно трындел о том, что хорошо бы вернуться в Сан-Франциско, «где хоть что-то происходит». Если ему верить, жизнь на Побережье была такой клевой, что врал он наверняка, но я никогда не мог определить, где кончалась правда и начиналась брехня. Если б даже половина всего, что он рассказывалась, оказалась правдой, я бы рванул туда немедленно; только с Донованом нельзя было рассчитывать даже на эту половину.
Ушли мы оттуда около полуночи, спускались с горки в молчании. Ночь стояла душная, и вокруг я чувствовал ту же самую тяжесть — ощущение того, что время летит в то время, как оно стоит на месте. Всякий раз, когда я думал о времени в Пуэрто-Рико, мне вспоминались старые часы на магнитах, висевшие на стенах классов в моей школе. Время от времени стрелка переставала двигаться на несколько минут, и если я за нею наблюдал: сломалась она, что ли, наконец? — то всякий раз вздрагивал, когда она она неожиданно щелкала, перескакивая сразу на три-четыре деления.