Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Даже собачьего ума достаточно, чтобы понять, что жили мы весело и любопытно…», – сказал бы Рюм, если бы умел это. И это было бы его, собачье умозаключение о гражданской жизни. Но хозяин его все больше грустил и нервничал, ждал, что его позовут, и скрипел по ночам зубами, не понимая… Он хотел подвига и говорил Рюму, поглаживая собаку за мохнатую шею: «Здоровый человек лишнего не берет. Лишнее – еда, ноша, гнездо – это только ожирение, грыжа, суета и одышка… Каждый воробей знает, что и крошка бывает лишней, потому он бросает ее, чтобы взлететь. Воробью, главное, махать крыльями. А нам с тобой, Рюм, что главное? Приказ выполнить… Не будь угрюм, Рюм… Делай, как я!»
Весной, когда в зеленой траве нарисовались желтые, белые и сиреневые цветочки, а птицы кричали в небе так громко, что качались ветки деревьев, Рюма поймали пятнадцатилетние пацаны и захотели посмотреть, как собака заплачет. В них, видно, проснулся ген предков-охотников, жаждущих крови, чужой. Может агрессия души, по Фрейду? А может сдвиг по фазе в мозгах?.. Рюм не заплакал, а взвыл тонко, испугавшись лезвия ножа и своей собственной крови, брызнувшей на лица пацанов. Леха услышал, и ген старого десантника выбросил его, как команда ротного, как пружина выбрасывает патрон к выстрелу…
Когда Ягодку вывели из зала суда и сажали в машину, другие молодые со свастикой свистели и кричали угрозы ему вслед… Милиционеры заламывали Лехе руки. Женщина-судья перебирала бумаги у себя в кабинете и успокаивалась, довольная, что процесс прошел быстро, и она успеет домой к обеду…
Рюм, еще слабый от ран, стоял на тротуаре, покачиваясь и не понимая происходящего. Гены его были девственно мудры от природы, не затронутые эволюцией человеческой жизни… Один глаз слезился…
Дом из бутылок дважды пытались развалить бульдозером. В первый раз милиционер – руководитель акции пожалел собаку, вставшую с бушлата-подстилки и зарычавшую на людей и трактор. Во второй раз, было утро, и солнце играло лучами на разноцветных стенах, бульдозерист вылез из кабины, обошел странное сооружение и сказал, улыбаясь: «Ну, и живучий же человек жил – за всех!.. Так что, приказа „валить!“ я не слышал… Пусть еще постоит – бутылочка!».
И дом остался стоять. Памятник блиндажу и застолью.
Через год его обнесли забором «от администрации» и стали показывать туристам. За деньги…
На каждую подъезжающую к забору машину Рюм поднимает уши. Голос экскурсовода будто повторяет знакомые собаке слова: «А третий мой закон и вовсе прост. Успеть надо кого-то полюбить. На то и дана жизнь. Хоть один день живешь, а хоть век – а не всем дано… Другой, смотри, трех жен сменил – никого не любил – разве так можно? Вот ты, Рюм, любишь меня, собака ты рыжая?!. Как красивы эти, птицы на рассвете…»
И тогда заюлит пес, от хвоста до кончика улыбающегося носа, скуля и повизгивая от радости. И побежит за припрятанной под забором бутылкой… как тогда… Собирать на жизнь, ягодную! Будто она еще только начинается…
Рюм лежит на зеленой траве и радуется теплу. Тело его пронзают токи весеннего электричества, идущего из самой земли, как лечебная аура. Зрение стало слабеть, но слух не подводит. Рюм слышит чужие шаги и странный грудной хрип: «Эй, Рюм! Не будь угрюм… – шептал странный человек, держась рукой за калитку и за собственную тень. – Живой?..»
Из левого, живого, глаза собаки течет радостная слеза.
– И я, Рюм.… Пережили-выжили, полслезинки выжали…
Ему снились маки…
Михаилу Степановичу ГлинистовуКаждый раз, когда дед улыбается во сне, я знаю, какой сон ему снится. Это потому, что мы с дедом «кровиночка», как он говорит, что я очень похож на него в детстве, хотя этому нет доказательств – не сохранилось ни одной фотографии и ни одного дедова родственника или сверстника, кто мог бы подтвердить или усомниться. А в чем сомневаться? Мне нравится считаться похожим на деда. Я хочу быть похожим. И даже когда мама ругает меня за походку «под деда», танцевальную, с протягиванием ноги, как в вальсе, за манеру опустить и выдвинуть вперед плечо, как в боксе, за привычку переспрашивать собеседника вопросом на вопрос, ставя человека в тупик, – я не сержусь, а радуюсь: кровиночка… Я тоже во сне вижу маки.
Дед мало говорит, он уже мало ходит. Кожа на лице его стала какой-то просветленно-прозрачной, словно солнце проникает и высвечивает каждую клеточку его теплой жизни, пульсирующую… Веки совсем не слушаются и поминутно опадают, прикрывая голубые глаза, и дед их берет за ресницы пальцами и приподнимает, как фокусник, только мягко шевелит розовыми губами, улыбаясь и приговаривая: «Нагляделся я, Вань, нагляделся, а никак еще, мил, не нарадовался… Будто только проснулся в родной Любимовке, только глянул за окно на весеннее солнце, на маки по склону… и жить мне и жить снова… только немцы пошли во весь рост, побежали, стреляя… Бой мой длился всего-ничего – атака, а в плену потянулись годы, а победа пришла – так она для других: мне – лагерь дальний да степь мангышлакская… за тот плен…».
Я тоже люблю солнце. Я родился и вырос в казахской степи, где земля не кончается, кажется, сколько бы ни старался бежать к горизонту, сколько бы ни пытался заглянуть дальше: только небо и ветер, да змеится ковыль, и колючки качаются, да маки облетают лепестками по ветру, за несколько дней успевая расцвести и осыпаться… Казахские маки. Других я не видел. А дед помнит крымские, где вырос и воевал он… один день. А вздыхает: «Я, Вань, будто всю жизнь в той войне… Не жалели людей… И теперь – не жалеют…».
И потому я совсем не удивился, когда дед спросил:
– Ты поедешь со мной?
– Куда, дед?
– В Севастополь.
– Ты же не хотел… Ты никогда не возвращался туда и в советское время, а теперь, когда нам из Казахстана через пол-России и еще по Украине… чего ты надумал?
– Письмо вот пришло, зовут… Раньше вызывали только: «с вещами на выход!»…
– А сил хватит? Здоровья тебе хватит, дедуля? – и я рассмеялся, пытаясь смягчить этот удар ниже пояса. Но дед улыбнулся в ответ:
– Так ты же со мной будешь, Вань…
И мы поехали. Через Казахстан и Россию, автобусом, поездом, в молчании и разговорах, с попутчиками, чаем и рюмками, дождем по стеклу и просторами и просторами… от поселка до города и от города до поселка…
Я знал всю историю деда. Все в доме знали. Что в том странного? В той стране все знали многое и друг о друге, и о победе, и о заборах из колючей проволоки… Весной 42– го, на родных его сердцу крымских высотах, он стоял в строю сводного батальона ополченцев. Плохо слушая говорящего что-то командира в бушлате и черной форменной фуражке, он смотрел на долину реки Бельбек, куда бегал с пацанами купаться, на дым над поселком, на море, далеко-далеко видимое, на виноградники у татарских домиков справа, среди известковых обрывов и серых камней. Его волновало, что ему не досталось винтовки, и он должен идти рядом с пожилым дядькой, усатым, с усталыми от долгой бессонницы глазами. Командир в бушлате сказал, что оружие еще подвезут. Дядька суетливо оглядывался и всех спрашивал, а нет ли у кого покурить… Винтовку свою он держал на плечевом ремне и постоянно ощупывал, на месте ли, приговаривая молодому и безоружному: «Ты, парень, не торопись, главное… Достанется и тебе пострелять… Немец сейчас жадный до нас… Зверь…». Перед строем бегала собачонка, будто кого-то искала. Командир на нее цыкал, а ребята тихонько подсвистывали, подзывая. Оружия не имели многие, но успокаивали друг друга:
– Главное – на передовую попасть…
– А в атаку на немца бежать без оружия как? Докажи, что не в плен сдаваться?..
– А в морду за такие слова хочешь?!.
Где-то в поселке пропел петух, и это развеселило многих: «Веселый! Что живой еще… А в супец его… пусть живет!..». Дед удивлялся насмешливой обыденности разговоров в строю и стыдил мысленно своих новых товарищей-ополченцев за эту несерьезность. Сам он постоянно думал о предстоящем бое, который представлялся обязательно героическим, как князю Андрею в «Войне и мире», и потому дед внимательно все осматривал и запоминал, полагая, что все может оказаться важным, для его подвига… Впереди были окопы, земля и камни, да холмилась весенняя степь алыми маками по склону. Тысячи людей ковыряли эти склоны лопатами и давили эти маки сапогами и ботинками. Рыжего парня, перематывающего портянки на ноге и крикнувшего кому-то в траншее весело: «Кашу мою не жри! Я и сам – мастак…», – дед вспоминал, улыбаясь. Про дворнягу перед строем и петуха-певца дед рассказывал мне раз двадцать, как о родных… А родных не осталось у деда: все в войну полегли и сгинули… Не нашлись.
Бой начался неожиданно. Кто-то крикнул: «немцы!» – и из-за холма выполз черный танк с крестом на башне и шевельнул пушкой, как таракан усом. Потом все смешалось. Дед в шинели лежал рядом с усатым дядькой, который прижался щекой к прикладу своей винтовки и ругал безвинтовочного молодого: «Чего ты за мной ползаешь, як моей смерти ждешь… А я ще и сам не настрелялся…». Выстрелил. Молодой выглянул из-за камня: впереди – все шевелилось и рвалось пополам… Пополам переломился стебель мака, пополам согнулся и упал командир, роняя фуражку… Пополам задымилось небо, закрывая море…
- Вглядись в небеса. Свет чужого окна. Спешащим творить добро и верить в чудо - Тори Вербицкая - Русская современная проза
- Люска - Владимир Воронин - Русская современная проза
- Из рая не возвращаются. Однажды в Таиланде после цунами… - Ирина Дронова - Русская современная проза
- В тени малинового куста - Рута Юрис - Русская современная проза
- Двенадцать смертей Веры Ивановны - Нелли Мартова - Русская современная проза