Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вудка буде непременно, — сказал он нам, — мо́же и не така́ гарна, как в тым месте, где моя родина есть, но все же буде. Петь вас, мо́же, и не заставят, но мысли, наверное, испытывать будут и для того философический разговор заведут. А после, мо́же, и танцовать прикажут, бо у Ивана Тимофеича дочка есть… о́т-то слична девица!
Наконец настал вечер, и мы отправились. Я помню, на мне были белые перчатки, но почему-то мне показалось, что на рауте в квартале нельзя быть иначе, как в перчатках мытых и непременно с дырой: я так и сделал. С своей стороны, Глумов хотя тоже решил быть во фраке, но своего фрака не надел, а поехал в частный ломбард и там, по знакомству, выпросил один из заложенных фраков, самый старенький.
— По этикету-то ихнему следовало бы в ворованном фраке ехать, — сказал он мне, — но так как мы с тобой до воровства еще не дошли (это предполагалось впоследствии, как окончательный шаг для увенчания здания*), то на первый раз не взыщут, что и в ломбардной одеже пришли!
Иван Тимофеич принял нас совершенно по-дружески и, прежде всего, был польщен тем, что мы, приветствуя его, назвали вашим благородием. Он сейчас же провел нас в гостиную, где сидели его жена, дочь и несколько полицейских дам, около которых усердно лебезила полицейская молодежь (впоследствии я узнал, что это были местные «червонные валеты»*, выпущенные из чижовки на случай танцев).
— Папаша вами очень доволен! — бойко приветствовала нас дочь хозяина и, обращаясь ко мне, прибавила: — Смотрите! я с вами первую кадриль хочу танцевать!
— Ежели, впрочем, не воспрепятствует пожар! — любезно оговорился хозяин.
По выполнении церемонии представления мы удалились в кабинет, где нам немедленно вручили по стакану чая, наполовину разбавленного кизляркой (в человеке, разносившем подносы с чаем, мы с удовольствием узнали Кшепшицюльского). Гостей было достаточно. Почетные: письмоводитель Прудентов* и брантмейстер Молодкин — сидели на диване, а младшие — на стульях. В числе младших гостей находился и старший городовой Дергунов с тесаком через плечо.
Оказалось, что Кшепшицюльский и тут не обманул нас. Едва мы успели усесться, как Прудентов и Молодкин (конечно, по поручению Ивана Тимофеича), в видах испытания нашего образа мыслей, завели философический разговор. Начали с вопроса о бессмертии души и очень ловко дали беседе такую форму, как будто она возымела начало еще до нашего прихода, а мы только случайно сделались ее участниками. Прудентов утверждал, что подлинно душа человеческая бессмертна, Молодкин же ему оппонировал, но, очевидно, только для формы, потому что доказательства представлял самые легкомысленные.
— Никакой я души не видал, — говорил он, — а чего не видал, того не знаю!
— А я хоть и не видал, но знаю, — упорствовал Прудентов, — не в том штука, чтобы видючи знать — это всякий может, — а в том, чтобы и невидимое за видимое твердо содержать! Вы, господа, каких об этом предмете мнений придерживаетесь? — очень ловко обратился он к нам.
Момент был критический, и, признаюсь, я сробел. Я столько времени вращался исключительно в сфере съестных припасов, что самое понятие о душе сделалось совершенно для меня чуждым. Я начал мысленно перебирать: душа… бессмертие… что, бишь, такое было? — но, увы! ничего припомнить не мог, кроме одного: да, было что-то… где-то там… К счастию, Глумов кой-что еще помнил и потому поспешил ко мне на выручку.
— Для того, чтобы решить этот вопрос совершенно правильно, — сказал он, — необходимо прежде всего обратиться к источникам. А именно: ежели имеется в виду статья закона или хотя начальственное предписание, коими разрешается считать душу бессмертною, то, всеконечно, сообразно с сим надлежит и поступать; но ежели ни в законах, ни в предписаниях прямых в этом смысле указаний не имеется, то, по моему мнению, необходимо ожидать дальнейших по сему предмету распоряжений.
Ответ был дипломатический. Ничего не разрешая по существу, Глумов очень хитро устранял расставленную ловушку и самих поимщиков ставил в конфузное положение. — Обратитесь к источникам! — говорил он им, — и буде найдете в них указания, то требуйте точного по оным выполнения! В противном же случае остерегитесь сами и не вдавайтесь в разыскания, кои впоследствии могут быть признаны несвоевременными!
Как бы то ни было, но находчивость Глумова всех привела в восхищение. Сами поимщики добродушно ей аплодировали, а Иван Тимофеич был до того доволен, что благосклонно потрепал Глумова по плечу и сказал:
— Ловко, брат!
— Ну-с, прекрасно-с! — продолжал дальше испытывать Прудентов, — а теперь я желал бы знать ваше мнение еще по одному предмету: какую из двух ныне действующих систем образования вы считаете для юношества наиболее полезною* и с обстоятельствами настоящего времени сходственною?
— То есть классическую или реальную? — пояснил от себя Молодкин.
Я опять оторопел, но Глумов нашелся и тут.
— Откровенно признаюсь вам, господа, — сказал он, — что я даже не понимаю вашего вопроса. Никаких я двух систем образования не знаю, а знаю только одну. И эта одна система может быть выражена в следующих немногих словах: не обременяя юношей излишними знаниями, всемерно внушать им, что назначение обывателей в том состоит, чтобы беспрекословно и со всею готовностью выполнять начальственные предписания! Ежели предписания сии будут классические, то и исполнение должно быть классическое, а если предписания будут реальные, то и исполнение должно быть реальное. Вот и все. Затем никаких других систем, ни классических, ни реальных — я не признаю!
— Браво! браво! — посыпались со всех сторон поздравления. Квартальный хлопал в ладоши. Прудентов жал нам руки, а городовой пришел в такой восторг, что подбежал к Глумову и просил быть восприемником его новорожденного сына.
Таким образом, благодаря находчивости Глумова, мы вы шли из испытания победителями и посрамили самих поимщиков. Сейчас же поставили на стол штоф водки, и хозяин провозгласил наше здоровье, сказав:
— Теперича, если бы сам господин частный пристав спросил у меня: Иван Тимофеев! какие в здешнем квартале имеются обыватели, на которых, в случае чего, положиться было бы можно? — я бы его высокородию, как перед богом на Страшном суде, ответил: вот они!
После того мы вновь перешли в гостиную, и раут пошел обычным чередом, как и в прочих кварталах. Червонным валетам дали по крымскому яблоку и посулили по куску колбасы, если по окончании раута окажется, что у всех гостей носовые платки целы. Затем, по просьбе дам, брантмейстер сел за фортепьяно и пропел «Коль славен», а в заключение, предварительно раскачавшись всем корпусом, перешел в allegro и не своим голосом гаркнул:
Вот в воинственном азарте*Воевода ПальмерстонРазделяет Русь на картеУказательным перстом!
— Прекрасный романс! — сказал Глумов, — века пройдут, а он не устареет!
— Хорош-то хорош, а по-моему, наше простое, русское ура — куда лучше! — отозвался хозяин, — уж так я эту музыку люблю, так люблю, что слаще ее, кажется, и на свете-то нет!
Наконец составились и танцы. Один из червонных валетов сел за фортепьяно и прелюдировал кадриль. Но в ту самую минуту, как я становился в пару с хозяйскою дочерью, на пожарном дворе забили тревогу, и гостеприимный хозяин сказал:
— Господа! милости просим на пожар!
И затем, обратившись к старшему городовому Дергунову, присовокупил:
— А господ червонных валетов честь честью свести в чижовку и запереть на замо́к!
Вообще эта зима как-то необыкновенно нам удалась. Рауты и званые вечера следовали один за другим; кроме того, нередко бывали именинные пироги и замечательно большое число крестин, так как жены городовых поминутно рожали. Мы веселились, не ограничиваясь одним своим кварталом, но принимали участие в веселостях всех частей и кварталов. В особенности хорошо удался бал в 3-й Адмиралтейской части, потому что вся Сенная участвовала в нем своими произведениями*. Хотя же по временам нашему веселью и мешали по жары, но мало-помалу мы так освоились с этим явлением, что пожарные, бывало, свое дело делают, а мы, как ни в чем не бывало — танцуем!
Эта рассеянная жизнь имела для нас с Глумовым ту вы году, что мы значительно ободрились и побойчели. Покуда мы исключительно предавались удовольствиям, доставляемым истреблением съестных припасов, это производило в нас отяжеление и, в то же время, сообщало физиономиям нашим унылый и слегка осовелый вид, который мог подать повод к невыгодным Для нас толкованиям. А это положительно нам вредило и даже в значительной мере парализировало наши усилия в смысле благонамеренности.
- Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- В больнице для умалишенных - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Невинные рассказы - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Рождественская сказка - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза