Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, нежна трава Сахеля14; и цветы твоих померанцев! и твои тени! сладостны ароматы твоих садов. Блида! Блида! Маленькая роза! В начале зимы я не сумел оценить тебя. В твоей священной роще не было других цветов, кроме тех, что цветут круглый год; и твои глицинии, твои лианы, казалось, годились лишь для очага. Снег, сползая с гор, подкрадывался к тебе; я не мог согреться в своей комнате, тем более в твоих залитых дождем садах. Я читал "Наукоучение" Фихте15 и чувствовал, что ко мне снова возвращается религиозность. Я был мягок; я читал, что нужно смириться со своей печалью, и изо всех сил старался достичь этой добродетели. Теперь, по прошествии времени, я отряхнул пыль со своих подошв; кто знает, куда унес ее ветер? Пыль пустыни, где я бродил, как пророк; бесплодный камень всегда рассыпается в прах; для моих ног он оказался жгучим (ибо солнце слишком нагрело его). Теперь пусть мои ноги отдыхают в траве Сахеля! Пусть все наши слова станут любовью!
Блида! Блида! Цветок Сахеля! Маленькая роза! Я видел тебя, теплую и благоухающую, полную цветов и листьев. Зимний снег растаял. В твоем священном Варде мистически светилась белая мечеть и лиана сгибалась под тяжестью цветов. Олива утонула в гирляндах обвившейся глицинии. Пленительный воздух доносил аромат цветущих апельсиновых деревьев, и даже хрупкие мандариновые деревца благоухали. Над ними эвкалипты роняли старую кору, изношенный покров, она свисала, как одежда, которую солнце сделало ненужной, как мои нравственные бдения, которые имели какую-то ценность лишь зимой.
Блида
Огромные ветки укропа (зелено-золотое сияние его цветов под золотым светом или под голубыми листьями неподвижных эвкалиптов) на дороге, по которой мы шли в Сахель в это первое летнее утро, были неповторимо великолепными.
И эвкалипты, удивленные или невозмутимые.
Принадлежность всего сущего к природе; невозможность вычлениться из нее. Физические законы всеобъемлющи. Вагон, устремленный в ночь; к утру он покрывается росой.
На борту
Сколько ночей, ах, сколько ночей я смотрел в тебя со своей койки, круглое стекло моей каюты, задраенный иллюминатор, - смотрел, говоря себе: вот когда это око посветлеет, наступит рассвет; тогда я встану и стряхну свою дурноту; и рассвет омоет море; и мы причалим к неведомой земле. Рассвет наступал, но море не успокаивалось, земля была еще далеко, и мое сознание качалось на подвижной поверхности воды.
Морская болезнь, о которой вспоминает вся плоть. Прикреплю ли я мысль к этой шатающейся мачте? - думал я. Волны, я не хочу видеть никакой воды, кроме той, что растворена в вечернем ветре. Я сею свою любовь на волнах, свою мысль - на бесплодной водной равнине. Моя любовь тонет в волнах, сменяющих друг друга и неотличимых одна от другой. Они проходят, и глаз не узнает их больше. - Море, бесформенное и всегда волнующееся; вдали от людей твои волны молчат; ничто не противится их текучести; но никто не может услышать их молчания; на самый хрупкий баркас уже ополчились они, и их гул заставляет нас думать, что ревет буря. Большие валы продвигаются и сменяют друг друга безо всякого шума. Они следуют один за другим, и каждый, в свою очередь, поднимает ту же каплю воды, почти не перемещая ее. Один только вид их меняется; масса воды поддерживает и покидает их, никогда не сопровождая. Всякая форма приобретается лишь на несколько мгновений их существования; пройдя сквозь каждое, она продолжается, потом погибает. О моя душа! Не привязывай себя ни к какой идее. Бросай каждую мысль на ветер, который ее подхватит; сама ты никогда не донесешь ее до неба.
Колышущиеся волны! Это вы так раскачали мои мысли.
Ты ничего не построишь на гребне волны. Она не выдерживает никакой тяжести.
Ласковая гавань, появишься ли ты, после того как мы столько раз сбивались с пути, после всех этих метаний туда и сюда? Гавань, где моя душа, брошенная возле крутящегося маяка, отдыхающая на твердой земле, сможет наконец смотреть на море.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
I
В саду на Флорентийском холме
(что напротив Фьезоле),
где мы были в тот вечер.
- Но вы не знаете, Ангер, Идье и Титир, вы не можете знать, - сказал Менальк (я повторяю это тебе теперь уже от своего имени, Натанаэль), страсти, которая сжигала меня в молодости. Меня бесила скоротечность времени. Необходимость выбора всегда была для меня невыносимой; выбор казался мне не столько отбором, сколько отказом от всего того, что я не выбрал. Я понимал весь ужас временных рамок и то, что у времени - всего лишь одно измерение; эту линию мне бы хотелось видеть пространством, а на ней мои желания постоянно набегали друг на друга. Я всякий раз делал только то или только это. Очень скоро я начинал сожалеть о другом и часто пребывал в состоянии растерянности, не смея больше вообще чем-нибудь заняться. Мои ладони были постоянно раскрыты из страха, что если я сожму их, чтобы что-то взять, то смогу схватить лишь что-то одно. Несчастьем моей жизни с тех пор стала невозможность никакой длительной учебы, я не терпел ее, не будучи уверенным, что действительно нашел свою дорогу, отказавшись от множества других. Эта цена была слишком дорогой за что бы то ни было, и рассуждения не могли избавить меня от тоски. Оказаться на ярмарке наслаждений, располагая (по Чьей милости?) ничтожной суммой. Распорядиться ею, выбрать - значило навсегда, навеки отказаться от всего остального, и огромная масса этого остального оказывалась желанней любой выбранной единицы.
Этим же объясняется и мое отвращение к любому владению на земле; страх, что сразу окажешься владеющим лишь этим.
Товары! Припасы! Горы находок! Почему они не даются без соперничества? Я знаю, что земные блага истощаются (но я знаю также, что они неисчерпаемо взаимозаменяемы) и что чаша, которую я осушил, останется пустой для тебя, мой брат, (будь даже источник рядом). Но вы, нематериальные понятия! Формы жизни, не принадлежащие никому, - науки, познание Бога, чаши истин, бездонные чаши, зачем торговаться из-за вашего сока, если всей нашей жажды не хватит, чтобы осушить вас? Ваша влага, переливающаяся через край, всегда остается первозданно свежей для каждых новых губ. - Теперь я понимаю, что все капли этого великого священного источника равноценны; что самой малой достаточно нам для упоения и постижения всей полноты и целостности Бога. Но в ту пору чего только не желало мое безумие? Я завидовал всем проявлениям жизни, всему, что было сделано кем-то другим; я охотно сделал бы это сам; поймите - не ради результата, но ради самого делания, ибо меня не слишком пугали усталость и страдание и я считал их наставниками жизни. Я три недели испытывал ревность к Пармениду из-за того, что он изучал турецкий язык; два месяца спустя завидовал Теодозию, который открывал для себя астрономию. Таким образом, я давал себе лишь самые неясные и самые сомнительные очертания из-за абсолютного нежелания установить им какие-то границы.
- Расскажи нам о своей жизни, Менальк, - попросил Алкид.
И Менальк продолжал:
- Восемнадцати лет от роду, когда я закончил первый этап своего обучения, с умом, утомленным работой, пустым сердцем, изнемогающим от бытия, телом, раздраженным принуждением, я пустился в путь по дорогам, без всякой цели, поддавшись лихорадке странствий. Я узнал все, что знаете вы: весну, запах земли, цветение трав в полях, утренние туманы на реке и вечерние испарения лугов. Я побывал во многих городах и нигде не пожелал остаться. Счастлив, думал я, тот, кто ничем не привязывает себя к земле и блуждает с вечным рвением в постоянной подвижности. Я ненавидел домашние очаги, родню, все уголки, где человек надеется обрести покой; и долгие привязанности, и влюбленную верность, и преданность идеям - все, что подрывает уверенность в своей правоте; я говорил, что всякая новизна должна застать нас абсолютно свободными.
Книги открыли мне, что всякая свобода временна, что она не более чем выбор своего собственного варианта рабства или, по меньшей мере, своего кумира. Так семена чертополоха летят и блуждают - в поисках плодородной почвы, чтобы пустить корни, - и платят за возможность цветения утратой подвижности. Но, усвоив в школе, что аргументами человека не изменишь и что каждому из них можно противопоставить другой, нужно только его найти, я занялся поисками, иногда на очень долгих дорогах.
Я жил в непрерывном восторженном ожидании будущего, все равно какого. Я изучал как вопросы, требующие ответов, эту жажду обладания, рождающуюся перед каждым новым наслаждением и предшествующую близкому блаженству.
Мое счастье проистекало от того, что каждый источник возбуждал во мне жажду, а в безводной пустыне, где жажда неутолима, я упивался горячностью своей горячки под экзальтированным солнцем. По вечерам встречались восхитительные оазисы, казавшиеся еще более свежими оттого, что ты мечтал о них весь день. На песчаной равнине, под палящим солнцем, равнине, похожей на бескрайний сон, - зной был так велик, что даже воздух вибрировал, - я чувствовал еще биение жизни, которая не могла заснуть, которая на горизонте дрожала от слабости, а у моих ног вздувалась от любви.