— Нет, не надо! — и, тяжело вздохнув, прибавляла: — Родненький, потерпи!
Потом она долго думала и избегала взгляда моего, чтобы нечаянно не вырвалось согласия, а порою как-то странно, вслух начинала мечтать о том, как я кончу школу, поступлю на хорошую службу…»
Труднее всего ему было бы сейчас бросить школу. Его жизнь все более тесно связывается с ней. Он проводит там не только часы уроков, но и многие вечера — преподаватели охотно остаются с ребятами и после занятий. Среди любимых учителей — Августин Петрович Скрабе. Он биолог, но с удовольствием редактирует стихи Эффенди — ведь сам он, как вспоминает его жена, «тоже мог писать стихи на любую тему и на злобу дня…». И совсем особую роль в жизни юноши Капиева и его друзей играет в эти годы художник и скульптор Михаил Иванович Чебдар. Он организовал в школе кружок, Эффенди ходил туда. Там рисовали с натуры. Явные способности Капиева к рисунку, особенно к портрету, находили здесь возможности для развития.
Летом Чебдар уезжал на Алтай, а всю зиму Капиев и его одноклассники вечерами ходили к художнику — «пить чай с яблочным повидлом» Там говорили о живописи, о цвете, Чебдар рассказывал: «Взошел на Белуху и увидел, что небо совсем черное». Капиев слушал не отрываясь Где еще он мог учиться открывать, что при ярком солнце у травы появляется темно-синий цвет? Его тянет к этому человеку. Восприимчивость Капиева вообще удивительна — он и в более поздние годы всегда умеет найти того, кто годится на роль наставника, и не скрывает своего желания почерпнуть от него все, что можно, — с ученическим пылом и настойчивостью.
Говорили и о стихах. Чебдар говорил о художественном весе каждой строки, каждого слова в стихе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь Девять. Десять», — медленно читал он и объяснял: «У большого поэта даже цифры передают напряжение чувств человека!» Эффенди сдвигал брови, волновался. Он хотел бы заставить слова служить себе так же верно!
Но само его предуготовление к творчеству должно было еще длиться долгие годы.
Пока он стремился овладеть русской культурой в самых общих ее очертаниях. Это не было, казалось бы, индивидуальной его чертой — все малые народности Союза в те годы проходили этот путь, — но люди, знавшие Капиева, хорошо запомнили его особенное, исключительно осознанное, целеустремленное отношение к изучению русского языка. Он поставил перед собой ясную и твердую задачу — овладеть русским языком в совершенстве — ради цели, все более его захватывающей.
Остановимся же здесь. Попытаемся живо представить себе необычность этого явления — сын маленького горского народа, настойчиво готовящий себя к тому, чтобы стать русским — то есть по-русски пишущим — писателем! Современникам и особенно соплеменникам его это не могло в те годы не казаться слишком смелой и, главное, вряд ли разумной задачей.
Это и сейчас может показаться странным, несколько сомнительным. Разве так протекает становление писателя? Мы более привыкли к иным писательским биографиям. Язык, на котором предстояло потом писать, обычно давался писателю с детства, из уст матери, его не приходилось осваивать на стороне, вне отеческого дома — в школе, на улице, в библиотеке…
Напомним, что родным языком (у лакцев говорят — «материнский язык») для Капиева был все-таки лакский. Кроме того, он довольно свободно владеет тюркским языком, а значит, и кумыкским. И третий язык — русский, знакомый с детства. Именно с ним Эффенди еще мальчиком связывает свою будущность.
Не случайно эта мысль является именно уроженцу Дагестана. В этой многоязычной стране известна давняя особая роль русского языка, становившегося постепенно языком общения разных народностей Дагестана. На юге таким языком долгое время оставался тюркский, а народности северного Дагестана, особенно лакцы, часто уходившие на заработки в Россию, издавна владели именно русским языком как вторым.
Еще в 1912 году один из корреспондентов выходившей в Петербурге газеты «Заря Дагестана» замечает: «Насколько в Дагестане (здесь имеется в виду в основном южный Дагестан. — М. Ч.) распространен язык тюркский, настолько на Северном Кавказе роль междуплеменного языка играет русский. Который из этих языков сделается господствующим, покажет сама жизнь». И в этой же газете печатаются рассказы одного из первых прозаиков Дагестана, Саида Габиева — лакца, писавшего по-русски.
Колебания между этими двумя языками возникали и после революции: с 1923 по 1928 год тюркский язык был языком обучения в большинстве школ второй ступени. Капиев же со своими одноклассниками оказался, как мы уже видели, среди тех немногих горцев, которые начиная с 1923 года все время учились на русском языке. И только в июле 1930 года было решено ввести русский язык в программу школ первой ступени (взамен тюркского). Немного позже преподавание во всех школах, начиная с 5-го класса, уже велось на русском языке. К концу тридцатых годов русский язык стал уже не только государственным языком, но и во многом завоевал себе функции языка повседневного общения. На нем не только выступали на собрании, не только вели документацию — на нем говорили между собой люди разных народностей, особенно молодежь. «Двуязычие» становится постепенно реальным фактом жизни Дагестана. И, забегая вперед, можно сказать, что появление прозаика Юсупа Гереева, писавшего и на кумыкском и на русском языках, а потом и Эффенди Капиева было как бы подготовлено не только их личной биографией, но и некоторыми внешними особенностями — необычным характером формирующейся в Дагестане читательской среды, складывающегося литературного общения разноязычных народностей. Словом, писатель, пишущий по-русски, был нужен тогда в Дагестане. Он должен был, кроме прочего, помочь соседствующим народностям узнать поэзию друг друга.
В Буйнакске была довольно хорошая библиотека при бывшей женской гимназии; у Веры Ивановны Лобасовой, заведовавшей этой библиотекой, Эффенди часто берет книги. Дня ему мало — он постоянно засиживается за чтением до рассвета.
— Эй, Мансур, почему ты позволяешь сыну жечь по ночам огонь? — говорили отцу соседи.
Читал он гораздо больше своих сверстников. Книги все вытесняли и все заменяли. Они были реальнее, влиятельнее всего, что его окружало.
«Из всего материального, из всех физических тел книга — предмет, внушающий человеку наибольшее доверие, — утверждает поэт. — Книга, утвержденная на читательском пюпитре, уподобляется холсту, натянутому на подрамник».
Мальчик склонялся над столом, страницы книги словно притягивали его. Каждое слово обрастало множеством оттенков; среди них были и фантастические, порожденные его еще не укоренившимся, слишком «молодым» знанием языка, но наслаждаться чтением это ему не мешало. Он был творцом, соучастником. В довершение всего у него появилась привычка читать с карандашом в руках. Он подчеркивал и не совсем ясные места, и те, что приводили его в особенный восторг. Книга была у него, действительно, «на подрамнике», в работе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});