Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссар снял фуражку, положил ее на край бревна, блестевшего капельками смолы на свежем срезе, и тоже выпрямился — бритоголовый, на раздвинутых ногах, ухватившись обеими руками за широкий поясной ремень, на котором светилась натертая мелом пятиконечная звезда.
— Товарищи! В историческом выступлении от третьего июля великий и любимый вождь народа товарищ Сталин отмечает…
Девка-чернавочка, приклонив голову, развязывала зубами узел, затянувшийся на голубом платочке. Непокрытые, расчесанные на прямой пробор, гладкие волосы ее отливали синевой.
Я девчонка-сиротинка,Сиротее меня нет…
запела она вполголоса, держа за концы платок и перекрывая им круглую, небольшую голову.
— Тише, ты! Услышут… — толкнула ее в плечо подруга, белесая и толстая, с округлыми плечами девка.
— Ну, и пусть! Чисто Афонюшка с Большой мельницы: «Таварышши холхозники, атмичаю…» Вот намаялись мы, как он бригадиром у нас на колхозе стал. Чуть что, штраф! Лушке Егоровой полтрудодня из книжки вымарал, так она как цапнет его за бороду! Пиши, кричит, обратно, а то все бабе расскажу, как ты в амбар к Марфе Терехиной лазиишь…
— …Товарищ Сталин далее говорит, что армия передовой, прогрессивной страны… — Закованный в броню цитат, комиссар был непроницаем. Он был глух и слеп — до тупости, идиотизма.
Беседа была окончена. Комиссар, довольный, постукивал по портсигару папиросой. Каждое утро он составлял план работы на день, — это вменялось в обязанность армейским политработникам, — и он чувствовал удовлетворение, что сегодня план осуществляется без пропусков. Доволен был и лейтенант: после обеда кончалось его дежурство, он собирался в Москву — отвезти в военно-портновскую мастерскую ордер, полученный на пошивку кителя.
— Обед! — крикнул лейтенант, и слегка смутился, столкнувшись с темными блестящими глазами девки-чернавочки.
Подняв на плечо железную лопату, отшлифованную песком, она прошла мимо него по щепкам, колючей сухой траве. Лейтенант посмотрел ей вслед, на маленькие и круглые, в желтой глине, пятки.
Девка, чувствуя на себе его взгляд, притопнула ногой и, смешиваясь в пестрой толпе, шедшей в деревню обедать, запела высоко и резко:
…Московские дамочки…Не копайте ямочки…Ой-да эти ваши ямочки…Не удержут таночки.
Шурка Яковлев спросил меня:
— Послушайте, вы, филолог… вы знаете, откуда пошло слово «шамать»?
— Вот уж чего не знаю, того не знаю, — сказал я, смиряясь перед шуркиной манерой задирать каждого человека. — Интересовался, смотрел у Даля, но там какое то чепуховое толкование. По Далю, «шамать» — «медленно идти».
— Слухайте сюда, филолог, — усмехнулся Шурка, принимая блатной тон. — Я этих ваших Далев — или как там, Далей — не читал. Зачем он не обратился ко мне, я бы ему выдал вполне компетентную справку. В двадцать четвертом году, когда я проделал в ящике под вагоном увлекательное путешествие Москва-Тифлис, я увидел, что моя чумазая братва целиком и полностью захватила улицы Теплого города. По Тифлису стон стоял: «Тетенька, дайте почамать», «Дяденька, чамать хотца». «Чамо» по грузински «кушать», «есть». Мы разнесли это слово по всей России. Отсюда и повелось: «шамать», «шамовка», «пойду подшамаю».
Так я узнал, что Шурка Яковлев был беспризорником. Воспитывался Шурка в детдоме № 1854. Несколько раз убегал — в поля, российские просторы. Ездил в «Ташкент, город хлебный», любил бывать в Тифлисе, по Волге спускался от Твери до Астрахани, но предпочтение отдавал Москве и Цветному бульвару. Маленький чертенок — в саже, угольной пыли — он плясал, взмахивая лохмотьями рукавов, на перронах вокзалов, на панелях городов, собирал копеечки и смотрел в публику блестящими глазами, выставлял, смеясь, широкую, как у японца, сверкающую клетку зубов.
Вечером 5 октября 1941 года, после ужина, мы лежали на кроватях и потихоньку разговаривали. Шурка Яковлев рассказывал мне свою жизнь: про Болшевскую исправительно-трудовую коммуну, где шуркиным воспитателем был знаменитый педагог Макаренко, потом про метрострой, наконец, про институт коммунального хозяйства, где Шурка учился на инженера.
— На поверку ста-ановись! — послышалась в темноте команда.
По коридору затопали сапогами, заскрипели кровати, захлопали двери. Шурка не сдвинулся с места. Вспыхивая фонариком, старшина поторапливал:
— Пошевеливайся, пошевеливайся! На одной ноге мне!
Шурка изматерился и встал с кровати. Старшина был из старослужащих бойцов, прошедших полковую школу. Он давно втянулся в казарменную жизнь и не позволял курсантам отступать от ее внутренних законов, от точного размеренного уклада. Каждый вечер песле переклички он осматривал, начищены ли у курсантов сапоги.
— Опять со старшиной лаяться, — вздохнул Шурка.
Поверка кончилась быстро: старшина вызубрил наизусть список роты. Присвечивая фонариком, он прошел вдоль шеренги. Тоненький лучик, направленный книзу, переходил с сапога на сапог и, наткнувшись на грязные, в комках глины, тупорылые носки, остановился. От сапог лучик взметнулся кверху — осветилось белобровое, припухлое лицо.
— Так я и думал — Яковлев, — сказал старшина. — А, ну-ка! Щетку в руку, сапоги в зубы… Полторы минуты — рота ждет. Быстро у меня, на одной ноге!
Шурка шагнул из шеренги, сделал крепкий, в два приема, поворот налево и вдруг, поджав по-птичьи ногу, подхватив ее правой рукой, запрыгал к двери.
— Яковлев… — опешил старшина. — Что это вы?
— Выполняю ваше приказание, товарищ старшина. Вы велели — на одной ноге!
Потух фонарик. У старшины опустились руки — он растерялся, не находил ответа. Темноту разодрало взрывом хохота. В грохочущий, неуемный стоголосый хохот врезался вдруг раздирающе-пронзительный вопль сирены. Два раза — резко, коротко и третий — нескончаемый, потухающий и снова вздымаемый рев. Бомбят? Нет, сирена кричала бы по-другому, дала бы место словам: «Граждане, воздушная тревога».
— Боевая тревога! — рявкнул старшина, и мы кинулись к пирамиде хватать винтовки.
Прибежал капитан Голодов, сухой и легкий, с гранатой-лимонкой у пояса и тощим рюкзаком за спиною. Блеснули в свете фонарика золоченые пуговицы на двубортной, ловко пригнанной шинели лейтенанта Заваруева. Забренчала, стукнувшись о дверь, каска — оказалось, комиссар запасся каской, привязал ее к поясу.
На дворе перед казармой стояли грузовики, клокотали моторы. Шоферы сидели в кабинках, положив на рули огромные руки в черных перчатках с раструбами. Они торопили посадку. Лейтенант пересчитал наш взвод и, не сходя с подножки, держась за приоткрытую дверь кабинки, крикнул:
— Товарищ капитан, готово!
— Трогай!
Под ногой шофера хрустнула педаль. Машину рвануло. Ветер запел в ушах. В холодном сумраке октябрьской ночи покатились вспять леса Болшева, дома, раскиданные по обочинам раскатанного Ярославского шоссе, павильоны сельско-хозяйственной выставки, деревянные бараки студенческого городка.
Куда нас везли? На какое дело? Шофер прибавил газу в поршни. Хлестнул с удвоенной силой ветер. От Первой Мещанской повернули к Садовому кольцу, потом опять поворот направо — по Тверской к Белорусскому вокзалу, на Волоколамское шоссе. Город снизился, потерялся во мгле. По сторонам дороги заструились темные осенние поля.
На фронт, на Волоколамское направление… Молчал нахохлившийся Юхнов. Пел на ветер и сплевывал за борт машины Шурка Яковлев. В кабинке смеялся лейтенант, которому шофер рассказывал какое то фронтовое приключение. В другой, катившейся следом, машине комиссар Никонов раскуривал трубку; через стекло при вспышках виднелось его озабоченное, нахмуренное лицо. О чем думали все эти люди? Что их теперь объединяло? И что разъединяло? Что лежало у них на сердце? Жадное головокружительное волнение охватило меня: вот-вот, через минуту или через час, мы врежемся в дымное, черное облако, которое торжествующе, яростно бушевало на русской земле.
Ни дымного, крутящегося облака, ни клубящихся черных валов… Был день, как день: бледно-голубой, ясный. Над полями, оголенными осенью, подымалось почти летнее солнце. В светлом и свежем пару блестела узкая и глубокая Лама, загибавшаяся пологой, похожей на коромысло дугой. На одном конце коромысла виднелись железные крыши Яропольца, белый, вымазанный мелом дом — усадьба Н. И. Гончаровой, матери жены Пушкина; на другом — темная бедная деревенька Юркина.
Юркина лежала в стороне от большой дороги. На старом щелеватом мосту, заминированном и отданном мне под охрану, было пустынно. Деревянный настил покрывала еще неистоптанная, не исполосованная колесами серебристая изморозь. Под солнцем мост начинал дымиться. Дымились крыши, пашни, затянутые шелковистой паутиной. В парении этом отстаивалась тишина.
- В землянке - Лиана Рафиковна Киракосян - О войне / Русская классическая проза / Триллер
- Первый броневой - Ирина Кашеварова - Детская проза / О войне / Прочее
- Мой Западный берег. Записки бойца израильского спецназа - Алон Гук - О войне
- Забытая ржевская Прохоровка. Август 1942 - Александр Сергеевич Шевляков - Прочая научная литература / О войне
- В списках спасенных нет - Александр Пак - О войне