культуры
Чувство неуверенности и подавленности впервые закрадывается в прометеевскую культуру с именами Руссо[36] и Шопенгауэра[37]. Возникают симптомы культурной усталости, пресыщенности, духовных падений. Европейский континент охватывает нарастающее беспокойство, которое неизменно сопутствует чувству гордости за свою культуру и осознанию прогресса, что приводит в конечном счете к отрицательной оценке любой культуры, в том числе и существующей. Появляется целый ряд пессимистически настроенных философов культуры – от Шопенгауэра и Ницше до Шпенглера и Клагеса[38]. Все они – больная совесть Европы. Первым, кто не просто смутно почувствовал этот процесс, но и четко осознал, будучи в стороне от него, – был, однако, Киреевский[39]. Уже в 1852 году он высказал смелое утверждение, что Европа стоит на пределе своих возможностей и в своих ведущих умах она пришла к осознанию или, во всяком случае, к предчувствию своей узости и односторонности. Чем сильнее теряла она внутреннюю уверенность, тем более заискивающе обращала свой ищущий взор на другие культуры. Этим объясняется все ее увлечение древними греками. Так покинутый красавицей и павший духом мужчина вновь добивается ее благосклонности. «Каждый по-своему является греком» – этого требования Гете греки не предъявляли даже к себе. Разве в этом стыдливом взгляде, искоса бросаемом на Элладу, не угадывается краска смущения и весь характер классицизма как бегства, родственного в своем главном чувстве романтизму и слившегося с ним в Бёклине[40], Маре[41] и Фейербахе[42]? – Прометеевский человек ищет вокруг себя чужие ценности, поскольку собою он уже не удовлетворен. И в этом плане поворотный пункт был обозначен Шопенгауэром, Он первым обратил внимание своих современников на мир Индии, и хотя он не мог пробудить в себе индусского жизнеощущения, все же он ввел древнеиндусскую мудрость в свое по-гречески воспитанное сознание. Тем самым он не только положил начало скептической критике культуры, но был первым в ряду тех, кто стал искать в Индии дополнительные ценности для прометеевского человека. За Шопенгауэром последовали по этому пути Вильгельм фон Гумбольдт[43], Э. фон Гартман[44], Рюккерт[45], Дейсен[46], К.Е. Нейман[47] и многие другие. Но еще до них два других ума, порожденных Европой, – Лейбниц и Гете – высказали предположение, что только совмещение восточного и западного душевных типов могут создать цельного, совершенного человека. Лейбниц[48], с его устремленностью к гармонии и сглаживанию противоречий, рекомендовал – в «Novissima Sinica» – создание западно-восточных академий для поощрения духовного обмена (одну из них он предусматривал и в Петербурге). Гете свое восхищение Востоком высказывал в «Западно-восточном диване»: «Признайте же – поэты Востока Выше нас, поэтов Запада».
Это уже не высокомерие Европы по отношению к βάρβαροι[49] и язычникам. И Лейбницу, и Гете виделся, пока еще смутно и расплывчато, мощный идеал всеобъемлющей единой западно-восточной культуры. «Божий Восток, Божий Запад…», «Восток и Запад больше не разделить…»
На последнем этапе этого развития прометеевский человек сталкивается с самым юным носителем восточного духа – с русскими. Тут надо назвать прежде всего имя Гердера[50]. Даже славяне считают его своим пробудителем, отцом их духовного возрождения, каковым он и стремился прослыть. Во всяком случае, он был первым европейцем, кто смог, полный участия и любви, проникнуть в русскую сущность – особенно во время своего пребывания в Риге (1764–1769) – и высказать об этом мысли, для того времени совершенно необычные. Он писал о культурной усталости Европы еще до появления Гете, и он назвал Россию страной будущего для человечества – еще до того, как Державин создал оду «Бог», одно из самых ранних русских поэтических произведений. Но самое удивительное в том, что свои большие надежды на Россию он связывал не с юностью русского народа и нерастраченностью его сил, а с неповторимостью его души. Он видит в русских будущих носителей высшей человечности, прирожденных освободителей и обновителей человеческого рода, единственных, кто способен и достоин воплотить в себе гердеровский идеал добра – и это в 1765 году, за сто лет до появления «Преступления и наказания» Достоевского. Это было поистине одно из величайших прозрений, когда-либо выпадавших на долю европейца. Гердер предостерегал русских от втягивания их в «европейскую суматоху». Он хотел, чтобы они оставались восточными людьми. Он видел их национальную миссию в единении европейской и азиатской жизни. Гердер никогда не увлекся бы так славянской сущностью, если бы сам, хотя бы частично, не носил ее в себе. В Гердере много славянских черт, достоинств и недостатков. Он подвижен, порывист, полон противоречий, незрел, гениален, подвержен малейшему впечатлению. Предтеча романтизма, он любит кажущееся произвольным многообразие всего растущего. Он ненавидит Канта[51] и жесткие правила рационализма. Он – «un Prussien libéré»[52]. Но, имей он душу Декарта[53] или Канта, он никогда не полюбил бы русских, а кто их не любит – тот никогда и не поймет.
Ряд европейцев, обращавшихся в своих поисках к русскому Востоку, находит продолжение в лице Франца фон Баадера[54], писания которого оказывали длительное влияние на Чаадаева и которые с большим увлечением читал царь Александр I. Баадер принадлежал к тем немногим западным мыслителям, которые вспомнили о существовании восточной формы христианства. Столь серьезные исследования о восточной Церкви, как у Баадера, стали снова появляться в европейской литературе только в XX веке (например, Карл Голль[55] и Фридрих Гейлер[56]).
Европа послеромантического периода совершенно отвратила свой взор от русского Востока. Все сильнее проявлялась национальная гордыня западных народов, уже не желавших заимствовать что-либо у других культур. Все смелее, от успеха к успеху, вторгалась современная цивилизация в сферу техники и точных наук. Прометеевская культура стояла в зените своих достижений, своей действенной силы и гордого самоосознания. Она казалась себе вершиной и оправданием всех доселе существовавших культур и уже не ощущала потребности в заимствовании из других культурных ценностей. В упоении прогрессом замолкли голоса предостерегающих и сомневающихся. Отстраненно и одиноко протекала во времени струя культурного пессимизма Ницше. Примечательно для тогдашних настроений, что появившийся в 1880-е годы первый немецкий перевод «Записок из мертвого дома» Достоевского остался совершенно незамеченным. С трудом было продано 150 экземпляров, остальное пошло в макулатуру. Правда, со временем весьма благосклонно были встречены некоторые шедевры русского искусства, музыки и литературы, но в целом Россия была для Запада страной, духовные ценности которой оставались столь же невостребованными, как и богатства ее недр. Те же, кто мог бы стать самым активным посредником между Западом и Востоком – балтийские