class="p1">Исключение составляют лишь некоторые авторы, так, например, уже упоминавшийся выше Тертуллиан, который, по мнению С.С. Аверинцева, ненавидя «языческую Римскую Империю, верил, что этот последний устой человеческой истории, что конец Рима будет концом мира и освободит место для столкновения потусторонних сил»[36]. Соответственно, и гибель бы государства открыла бы дорогу ко грядущему, в конце концов, Царству Христа. Схожие мысли высказывал и Ипполит Римский.
Ориген же, наоборот, видел провиденциальный смысл существования Рима: «Известно, что рождение Иисуса последовало в правление Августа, который слил — если можно так выразиться — многочисленные народы земли в одно царство. И это было важно потому, что существование многочисленных царств, конечно, послужило бы препятствием в деле распространения учения Иисуса по лицу всей земли»[37].
Таким образом, однозначного ответа о допустимости для христиан воевать Церковь первых веков не выработала. Несомненное предпочтение мира вражде шло рядом с пониманием неизбежности войн в мировой истории. Возможно, при выборе двух зол — нарушение заповеди «не убий» или гибель под ударами варваров — большинство христиан предпочитало самоустраниться, выбрав вполне мирные профессии под защитой формально иноверного государства.
Принципиальный поворот в спорах о правомочности воинской службы для христиан произошел после Миланского эдикта и официального признания новой религии, что с неизбежностью лишало ее последователей статуса гонимого и ничего не решающего меньшинства.
Можно выделить два основных аспекта воздействия Миланского эдикта: во-первых, легализация новой веры означала не только расширение проповеди в среде военных, но и сняла главное препятствие на пути избрания этой карьеры среди членов Церкви. Во-вторых, сами христиане, оказавшись у власти, должны были взять на себя и бремя забот о существовании государства, в том числе необходимость его защиты.
Примечательно, что Константин принял Крещение только перед смертью, возможно, и потому, что чувствовал глубокий разрыв между идеалом и повседневной жизнью правителя. Тем не менее такой путь не мог стать общепринятым, и уже его непосредственные преемники, правители-христиане, стали перед ответственностью сохранения мира и стабильности внутри Империи. Если в предыдущую эпоху еще можно было относиться ко всякому отечеству как к чужой стране (см. «Послание к Диогнету», 5[38]), то теперь такой подход, несомненно, привел бы к гибели всей империи.
Именно поэтому, на наш взгляд, идеи христианского пацифизма в современном его понимании, встречающиеся в работах апологетов, пошли на спад практически сразу после принятия Миланского эдикта. Идея же строительства «империи верных», начало которой было положено в этом же документе («…дабы председящее на небесах Божество всегда благоприятствовало нам и нашим подданным»)[39], получила свое прямое продолжение в созидании «христолюбивого воинства».
Комментируя этот поворот, С.С. Аверинцев продолжает мысль об особом значении государства в глазах христианских авторов: «Тем охотнее [они] усматривали в Римской империи заградительную стену против Антихриста и некое эсхатологическое “знамение”, когда эта империя стала христианской»[40].
Одним из первых мысль об особом охранительном значении Римской империи выразил псевдо-Мефодий Патарский, развивавший слова ап. Павла: «Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь» (2 Фес. 2:7). Именно это представление оказало существенное влияние на византийские представления о «священном царстве» и сделало возможным и вопрос о признании войны, направленной на его защиту, также священной.
Вторая половина IV и начало V века, традиционно воспринимаемые как начало процесса превращения Римской империи в Византию[41], были крайне сложным временем. Остановленные военными победами Константина Великого, Юлиана и Грациана варвары оправились и снова усилили давление на Империю. «Я не могу без содрогания перечислять все бедствия нашего столетия. Вот уже более двадцати лет на землях между Константинополем и Юлиановыми Альпами каждый день льется римская кровь. Скифия, Фракия, Македония, Дардания, Дакия, Фессалия, Ахайя, Эпир, Далмация и обе Паннонии стали добычей готов, сарматов, квадов, аланов, гуннов, вандалов, маркоманов, которые их опустошают, терзают и грабят»[42] — замечает Иероним Стридонский.
Усилия Феодосия Великого и его наследников не смогли полностью ликвидировать угрозу готов на северо-восточных границах, по крайней мере, им удалось снять непосредственную опасность Константинополю. Постоянные же войны с сасанидами хотя и требовали больших затрат, но не выходили за пределы восточных областей страны. Персы также испытывали нажим варваров на свои границы, поэтому в эту эпоху не могли поставить вопрос о расширении своих границ до Средиземного моря.
Желающих служить в войсках постоянно не хватало, чтобы защитить растянутые линии коммуникаций, да и доходы казны, особенно сильно упавшие на западе, не позволяли привлекать желающих дополнительными выплатами. Поэтому имперская культура все больше уступала варварской, властям приходилось идти на уступки и принимать одних чужаков как союзников-федератов, пытаясь воевать с другими их силами.
Уже Амвросий Медиоланский, понимая всю тяжесть ответственности христианских правителей за жизнь сограждан, оправдывал защиту Империи от варваров и бандитов, что, впрочем, не помешало ему осудить излишнюю жестокость Феодосия в подавлении бунта в Фессалониках.
Подытоживая влияние этих событий на черты становящейся ромейской цивилизации, Д. Хэлдон пишет: «В ряде отношений византийская культура была парадоксальной, но особенно это можно отнести к ее военному аспекту… уже в IV в. было признано, что допустимо проливать кровь ради защиты веры и христианской Ромейской империи, хотя лучше, по возможности, избегать войны и стремиться к миру. Вместе с тем средневековая Византия во многом являлась наследницей военных, милитаристских традиций Римской империи. На основе синтеза этих традиций создалась своеобразная культура, которая сочетала в себе почитание идеи миролюбия с высоким уважением к армии… Несмотря на военную фразеологию, нередко встречавшуюся и в светской, и в религиозной литературе, византийцы, даже многие военные, в целом воспринимали войну как зло, хотя иногда неизбежное. Они объясняли для себя свое внимание к армии и войнам тем, что им было что защищать, и они знали, за что воюют. Эта идея и лежала в основе успешной борьбы Византии за существование в течение столь долгого времени»[43].
Нежелание значительного количества христиан империи защищать ее собственными усилиями не следует считать проявлением черт пацифизма. Как раз пацифистами в классическом смысле этого понятия они не были. Это видно, например, по отношению к иноверцам. Многие исследователи отмечают принципиальный поворот христианства от декларирования веротерпимости в эпоху гонений до IV века к преследованию язычников после приобретения статуса государственной религии.
Причем этот феномен встречается и у отцов Церкви, как справедливо отмечает М.С. Стецкевич[44], и у очень отдаленных от них реформаторов XVI века[45]. Вероятно, похожую эволюцию можно проследить и в других случаях. Объясняется это не обязательно «злокозненностью лицемеров», вполне вероятно, что