Старый контракт с Виктором Шульманом, разумеется, прекратил существование. Шульман предлагает новые условия — работать сольный концерт и… при меньшей оплате. Америка перенасыщена русскими гастролерами, и не только евреями. Все лучшее, что осталось в русском искусстве — от классики до цирка и эстрады, — уже побывало за океаном. У Савелия выхода нет, и он соглашается на новые условия. Я считаю, что вступительный фельетон у него есть. Но оказалось, что, кроме меня, Савелий обращался еще к двум авторам — Хаиту и Жванецкому. По словам Левенбука, это делалось ради конспирации, чтобы КГБ не знал, кто помогает отказнику. На мой взгляд, наивное и ошибочное решение. Вступительный фельетон — лицо артиста, а мысли, заложенные в тексте, дают настрой всему концерту. К тому же, как говорили опытные мастера сцены, материалы артист должен брать из одного чемодана, то есть они должны быть одной, и высокой, культуры. Боюсь, что компот из разных реприз различных авторов не стал тем фельетоном, что мог сразу поднять концерт Крамарова на высокую ноту. Но вины его в этом я не вижу. Он обращается ко всем, кому верит, и главное — кто возьмется помочь ему. Вслед за фельетоном должны были прокручиваться ролики из его лучших фильмов, а затем следовать показ пантомим, довольно известных, даже из репертуара Аркадия Райкина, но очень смешных. Савелий приезжал ко мне домой и показывал пантомимы.
— Кто их ставил? — спрашиваю я.
— В основном… — мнется Савелий и называет фамилию очень среднего режиссера, — другие со мною занимались меньше. И я не мог от них требовать большего. Марк Розовский писал за меня письма Брежневу, в Министерство культуры и другие инстанции, Александр Левенбук помогал сочинять письмо Рейгану. И Марку и Саше я обязан по гроб жизни, А что пантомимы? Не смешные?
— Веселые, — уклончиво говорю я, хотя вижу, что они ему не удались, что это вообще не его жанр.
Я понимаю, что времени до отъезда остается немного, Савелий долго учит тексты, и те мысли, что роятся в моей голове, там и остаются. Жалею, что не высказал их Савелию. Они могли бы пригодиться ему в Штатах. Есть непочатый край еврейского классического юмора. В этом легко убедиться, раскрыв сочинения Шолом-Алейхема. Еще работает последний еврейский театр на языке идиш под руководством прекрасного режиссера Якова Губенко. Он мог бы предложить и поставить Савелию один из монологов Шолом-Алейхема, из творчества которого Жванецкий не постеснялся заимствовать характер, стиль и интонации разговора героев. Уверен, что для Савелия Крамарова Губенко нашел бы отрывок из пьес Шолом-Алейхема и он шел бы в Америке с не меньшим успехом, чем в России рассказ Василия Шукшина. Еще в полную силу играл в театре артист Эммануил Нелин, учившийся в студии Соломона Михоэлса. Этот артист видел на сцене Михоэлса, Зускина в роли бадхена в спектакле «Фрейлехс». Нелин мог припомнить что-нибудь из репертуара великого еврейского комика. Но время для нововведений упущено. И нервы у Савелия Крамарова на пределе. Ему запрещены всяческие выступления. После его гастролей в сверхзакрытом городе нагоняй получает филармоническое начальство. Хвост тянется за Крамаровым от его дома до синагоги и далее повсюду, где он бывает. Иногда Савелию удается улизнуть от наблюдения, укрывшись в одном из подмосковных домов отдыха. Там рады, что у них отдыхает знаменитый актер, что он общается с их отдыхающими. Естественно, денег за проживание и питание не берут. С помощью администратора Лени Дубницкого — смешного конферансье и доброго человека — Савелию удается провести время в нескольких санаториях. Он бродит по своим любимым лесам, прощается с ними. Прощается со страной, которой отдал свою душу. Обида приводит к спазмам в горле. Но его слез не видит никто. Он приезжает ко мне домой.
— Уезжаю, теперь уже точно, — говорит он грудным взволнованным голосом и дарит мне две американские пластинки. — Надеюсь, там они мне не пригодятся.
Заходит в комнату к маме. Они говорят несколько минут. О чем — я не знаю. Савелий выходит из комнаты еще более грустным, чем был несколько минут назад. Вероятно, говорил маме о странствиях, которые ему предстоят, и мама пожелала ему счастливого пути, нахес (счастья).
Он был удивительно корректен, понимал ситуацию и на отвальную сам не приглашал никого, зная, что КГБ зафиксирует всех, кто придет провожать его. Буквально за день до отъезда он встречает на Маяковке своего бывшего коллегу по Театру миниатюр Эрика Арзуманяна. Несмотря на лето, дул сильный пронизывающий ветер. Кутаясь в воротники пиджаков, они говорили долго, но все темы сводились к одному — отъезду.
— Эрик, я уезжаю и больше сюда не вернусь, — говорит Савелий. — Я не могу жить в стране, где человека преследуют за его национальность и религиозные убеждения. Как артист я получил от страны славу, уважение людей, я этого никогда не забуду.
— Ты — народный артист и если останешься, то официально получишь это звание, — убеждает Савелия Эрик.
— Нет, — качает головой Савелий, — я уезжаю потому, что в детстве испытал то, что не пожелаешь даже врагу. Впрочем, я сам был сыном «врага народа». Неимоверная тяжесть детства гонит меня отсюда. Я не хочу, чтобы дети, если они у меня появятся, испытали то же самое. А это может случиться. Ведь я отныне странный странник. Загадочные мужчины нравятся женщинам. Не только в России. А здесь, сейчас? При своей грандиозной славе я не могу даже сниматься в кино. Меня гонят отсюда… Мне надоели роли идиотов. Всякая пьянь при встрече бросается ко мне и панибратски обнимает меня, как своего, как тупого пьянчужку. Я — другой человек, Эрик. Ты это знаешь. Я многое люблю здесь, я вырос на этой земле, но она словно горит под моими ногами, гонит меня аж за океан. Может, там повезет страннику?
Последний звонок Савелия. Голос его бодр. Видимо, бодрым и неунывающим он хочет остаться в моей памяти.
— А как твои вещи? — интересуюсь я.
— Антиквариат таможня не пропустила. Я оставил его Маше, хотя она уже замужем.
— Было удобно?
— Варлен, ты же знаешь, что у меня не было другой жены и нет. Прощай, дорогой, за все тебе спасибо! — еле доводит до конца он наш последний разговор.
Мне тоже трудно говорить с Савелием. Нечто больше дружбы и творческого общения связывало нас.
И мы тогда знали только одно, что люди, покидающие страну, уезжают навечно. Поэтому в машине у Шереметьева, за час до отлета самолета, сидят Савелий, Маша, Ахмед Маликов, Неля и Оскар Волины и все плачут, горько и обреченно, не скрывая слез.
Савелий становится странником
Вид у авиапассажира Савелия Крамарова был весьма непрезентабельным. Чего стоила одна заштопанная кепка. Уезжает совершенно нищий человек — можно было подумать. Никто не знал, что в этой кепке он снимался в своем любимом фильме: «Друг мой, Колька!» И она служила ему своеобразным талисманом. С ним было два полупустых чемодана, где находились пара концертных рубашек, галстуки, лакированные туфли, рубашка и брюки на каждый день и, разумеется, зубная щетка и паста. Но вскоре один из мальчишек, разгуливающий по проходу автосалона, разглядел под заштопанной кепкой, надвинутой на лоб дремавшего человека, популярного актера Савелия Крамарова. Слух об этом мгновенно облетел самолет. Понурые, расстроенные люди, еще час назад потерявшие родину, которая была им матерью и мачехой, оживились: с ними летит сам Савелий Крамаров! И не на гастроли, а, как и они, навечно, будет жить в другой стране.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});