Через шесть месяцев после смерти Джо было вынесено официальное решение по поводу его завещания. Мне даже не пришлось никуда ехать. Где-то через неделю после этого я получила бумагу, подтверждающую, что все теперь принадлежит мне, — я могла все продать, или обменять, или вышвырнуть все это в море. Такой широкий выбор вполне устраивал меня. Однако одно открытие удивило меня: если у вас неожиданно умирает муж, очень удобно, чтобы все его друзья оказались такими же идиотами, как и он. Я продала старый коротковолновый приемничек, который служил Джо более десяти лет, Норрису Пинетту за двадцать пять долларов, а три стареньких грузовичка переселились на задний двор Томми Андерсона. Этот простофиля был просто счастлив купить их, а на вырученные деньги я купила «шевроле» 1959 года выпуска, у которого стучали клапаны, но ездил он все же отлично. На меня была переоформлена и чековая книжка Джо, и я снова открыла в банке счета на имена детей.
И еще одно — в январе 1964 года я снова взяла себе девичью фамилию. Я не строила никаких особых иллюзий на этот счет, но я не хотела, чтобы фамилия Сент-Джордж висела на мне до конца жизни, как консервная банка, привязанная к хвосту собаки. Я думаю, что вы можете сказать, будто я перерезала веревки, державшие банку… но я не избавилась от него так же легко, как от его фамилии, должна я вам сказать.
Да я и не ожидала этого; мне шестьдесят пять, и лет пятьдесят из них я знаю, что человеку приходится делать выбор и платить, когда наступает время расплаты. Иногда выбор бывает чертовски болезненным, но все равно это не дает права человеку обходить острые углы — особенно когда он отвечает за других и должен сделать за них то, чего сами они сделать не в состоянии. В таком случае вы должны принять самое оптимальное решение, а потом расплачиваться за это. Для меня ценой стали ночи, когда я просыпалась вся в поту, мучимая кошмарами, или ночи, когда я вообще не могла заснуть; это и звук, произведенный камнем, когда я ударила Джо по голове, пробив ему череп и выбив зубы, — звук разбиваемой о каменную плиту фарфоровой тарелки. Он звучит во мне уже тридцать лет. Иногда я просыпаюсь от него, иногда не могу заснуть вовсе, а иногда он поражает меня средь бела дня. Я могу подметать террасу своего дома, или протирать столовое серебро у Веры, или завтракать, включив телевизор, как вдруг я слышу его. Этот звук. Или глухой звук упавшего на дно колодца тела. Или его голос, доносящийся из колодца: «До-х-лоооо-реесссс…»
Мне кажется, все эти звуки, которые я иногда слышу, по сути то же самое, что действительно видела Вера, когда пугалась проводов в углу или комочков пыли под кроватью. Бывало, особенно когда Вера действительно стала плоха, я забиралась к ней на кровать, обнимая ее и думая о звуке, произведенном камнем, а потом закрывала глаза и видела фарфоровую тарелку, вдребезги разбивающуюся о каменную плиту. Когда я видела это, то прижималась к Вере, как будто она была моей сестрой или мною самой. Мы лежали в кровати, каждая со своими страхами, и вместе засыпали — она со мной, чтобы я прогоняла зайчиков из пыли, а я с ней, чтобы не слышать звука разбивающейся тарелки, — и иногда, прежде чем заснуть, я думала: «Вот так. Вот расплата за стервозность. И бессмысленно говорить, что если бы ты не была стервой, то тебе не пришлось бы платить, потому что иногда жизнь заставляет тебя быть стервой. Когда кругом разруха и мрак и только ты можешь зажечь и поддерживать огонь, ты просто обязана быть стервой. Но вот цена. Ужасная цена.
Энди, как тебе кажется, могу я сделать еще один глоточек из твоей бутылки? Я никому не расскажу.
Спасибо. Спасибо и тебе, Нэнси Бэннистер, за терпение, оказываемое такой болтливой и грубой старухе, как я. Как это выдерживают твои пальчики?
Правда? Хорошо. Не теряй мужества; я знаю, что рассказала много лишнего, но наконец-то я подхожу к той части рассказа, которую вам хотелось услышать больше всего. Это хорошо, потому что уже поздно, и я устала. Всю свою жизнь я работала, но не помню себя такой уставшей, как сейчас.
Вчера утром я развешивала белье — кажется, что прошло ухе шесть лет, хотя все произошло только вчера, — у Веры был один из дней просветления. Именно поэтому все произошло так неожиданно, отчасти поэтому я так волновалась. Когда у Веры наступали такие дни, иногда она бывала стервозной, но это был первый и последний раз, когда она была взбешенной.
Итак, я развешивала белье во дворике внизу, а она сидела наверху в своем кресле на колесиках и наблюдала за операцией так, как любила делать это. Она покрикивала на меня: «Шесть прищепок, Долорес! Шесть прищепок на каждую простыню! Не вздумай отделаться четырьмя, я внимательно слежу за тобой!»
— Да, — ответила я. — Я знаю и, клянусь, знаю, что единственное, чего бы ты хотела, — чтобы было градусов на сорок холоднее и дул порывистый ветер.
— Что? — заорала она. — Что ты сказала, Долорес Клейборн?
— Я говорю, что кто-то, должно быть, удобрил землю навозом в своем саду, — сказала я, — потому что сегодня несет дерьмом сильнее, чем обычно.
— Ты что умничаешь, Долорес? — хриплым, дрожащим голосом спросила Вера.
Она говорила так, как в те дни, когда больше солнечных лучей находили дорогу в ее чердак. Я знала, что позже она может затеять со мной ссору, но не очень-то волновалась на этот счет — тогда я просто радовалась, что она хоть что-то понимает. Честно говоря, это напоминало мне старые времена. Три или четыре месяца она была просто бесчувственной колодой, и приятно было видеть ее возвращение… или возвращение той прежней Веры, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Нет, Вера, — откликнулась я. — Если бы я была умной, то давным-давно отказалась бы от работы у тебя.
Я ожидала, что Вера прокричит мне что-нибудь в ответ, но она этого так и не сделала. Поэтому я продолжала развешивать ее простыни, панталоны и все остальное. В корзинке оставалась еще половина белья, когда я замерла. У меня возникло плохое предчувствие. Я не могу сказать, почему и когда оно возникло.
И на какое-то мгновение странная мысль промелькнула у меня в голове: «Эта девчушка в беде… та, которую я видела в день солнечного затмения, та, которая видела меня. Сейчас она уже взрослая, почти такого же возраста, как и Селена, но она в ужасной беде».
Я оглянулась и посмотрела вверх, почти уверенная, что увижу теперь уже ту малышку в ярком полосатом платьишке и с помадой цвета перечной мяты на губах, но я никого не увидела, и это было плохо. Это было плохо потому, что…
Вера должна была быть здесь, чуть не вываливающаяся из окна, наблюдающая за тем, сколько прищепок использую я, развешивая простыни. Но она исчезла, и я не поняла, как такое могло случиться, потому что, я сама усадила ее в кресло, а потом придвинула его к окну так, как она любила.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});