Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не следует опасаться, что та вереница приглушенных и ослабленных криков, из которых состоит философское сочинение, в состоянии настолько просветить нас относительно вселенной, чтоб мы не могли жить в ней. Во мраке, нас окружающем, ученый стукается лбом об стену, тогда как невежда спокойно сидит посреди комнаты.
* * *Габриэлю Сеай[189]
Я не знаю, является ли этот мир наихудшим из всех возможных миров[190]. Мне кажется, приписывать ему превосходство в чем бы то ни было, хотя бы в зле, было бы лестью. О других мирах мы знаем ничтожно мало; астрофизики не слишком подробно осведомляют нас об условиях жизни на поверхности планет, даже самых близких к нашей. Известно только, что Венера и Марс очень сходны с Землей. Уже одно это сходство позволяет думать, что зло царит там, как и у нас, и что Земля — лишь одна из провинций его обширной империи. У нас нет никаких оснований предполагать, чтобы на поверхности гигантов — Юпитера, Сатурна, Урана и Нептуна, безмолвно скользящих в таких пространствах, куда свет и тепло Солнца достигают едва-едва, обстановка была лучше. Как знать, что представляют собой живые существа на этих небесных телах, окутанных густыми летучими облаками? Мы, по аналогии, невольно представляем себе всю нашу солнечную систему в целом геенной, где живое существо появляется на свет для страдания и гибели. И у нас нет даже иллюзорной возможности допустить, что звезды озаряют иные, более счастливые планеты: звезды слишком похожи на наше солнце. Наука разлагает слабые лучи, поступающие к нам от них через годы, столетия полета в пространстве; анализ их света показал, что вещества, там сгорающие, — те же, что кипят на поверхности светила, которое, с тех пор как существуют люди, озаряет и согревает людские беды, безумства и страдания. Одной этой аналогии довольно, чтобы я почувствовал отвращение к мирозданию.
Единство его химического состава настойчиво приводит меня к мысли о строгом однообразии душевных и телесных состояний на всем его непостижимом протяжении, и я не без основания опасаюсь, что мыслящие существа, населяющие систему Сириуса и систему Альтаира, не менее несчастны, чем, как мы знаем, те, что населяют землю. «Но, — возражаете вы, — это еще не вся вселенная». Я тоже подозреваю, что нет; я понимаю, что эти безмерности — ничто, и если в конце концов что-то существует, то это что-то — не то, что мы видим.
Понимаю, что мы в какой-то фантасмагории и наше восприятие вселенной — всего-навсего одно из кошмарных видений того дурного сна, который называется жизнью. И это-то хуже всего. Ибо совершенно ясно, что мы ничего не можем знать, что все нас обманывает и что природа безжалостно издевается над нашим невежеством и идиотизмом.
* * *Полю Эрвье[191]
Я убежден, что человечество располагает во все времена одинаковым запасом безумия и глупости. Это капитал, который должен тем или иным путем приносить проценты. Вопрос в том, не являются ли для человека те нелепости, что освящены временем, в конце концов наиболее разумным применением собственной глупости. Нисколько не радуясь исчезновению какого-нибудь старого заблуждения, я думаю о новом заблуждении, которое придет ему на смену, и задаю себе тревожный вопрос, не окажется ли оно еще неудобней или опасней, чем прежнее. В конечном счете старые предрассудки менее пагубны, чем новые: обветшав, они сгладились и стали почти безвредными.
* * *Люди энергичные и деятельные в самых обдуманных своих затеях отводят место судьбе, зная, что ни одно значительное предприятие не застраховано от неудачи. Война и игра учат искусству взвешивать шансы, которое позволяет использовать возможности, не дожидаясь, когда они будут все налицо.
* * *Когда говорят, что жизнь — благо, и когда говорят, что она — зло, в обоих случаях говорят бессмыслицу. Надо говорить, что она благо и зло одновременно, так как благодаря ей — и только ей одной. — мы имеем понятие о благе и зле. Правда заключается в том, что жизнь восхитительна и ужасна, очаровательна и страшна, сладка и горька: она — все. С ней дело обстоит так же, как с Арлекином доброго Флориана[192]: один утверждает, что она красная, другой — что синяя, и оба правы, так как она и красная, и синяя, и всех цветов. Вот на чем нам всем можно было бы сойтись и помирить сцепившихся философов. Но мы так устроены, что хотим во что бы то ни стало заставить других чувствовать и мыслить, как мы, и не позволяем ближнему веселиться, когда нам грустно.
* * *Зло необходимо. Без него не было бы и добра. В зле — единственный смысл существования добра. В чем состояло бы мужество, если б не было опасности, и сострадание, если б не было боли?
Что сталось бы с преданностью и самопожертвованием среди всемирного благополучия? Можно ли представить себе добродетель без порока, любовь без ненависти, красоту без безобразия? Именно благодаря злу и страданию можно жить на земле и жизнь стоит того, чтобы прожить ее. Поэтому не следует очень уж бранить черта. Это великий художник и великий ученый: он смастерил по меньшей мере добрую половину мира. И эта половина так плотно пригнана к другой половине, что ей невозможно нанести ущерба, не повредив в такой же мере и вторую. Каждому уничтоженному пороку всегда соответствовала какая-нибудь добродетель, тоже с ним погибающая. Как-то раз на деревенской ярмарке я имел удовольствие присутствовать на представлении марионеток, изображавших жизнь великого подвижника св. Антония. Это было зрелище, превосходившее философской глубиной Шекспира и драмы г-на д'Эннери[193]. О, как верно оценивается там одновременно и благость божия и благость дьявола!
Сцена представляет страшную пустыню, которая, однако, скоро наполнится ангелами и демонами. Действие, развиваясь, вызывает в сердцах ощущение обреченности, порождаемое симметричным вмешательством демонов и ангелов, а также поведением действующих лиц, руководимых невидимой рукой с помощью нитей. Однако, когда св. Антоний, окончив молитву, еще коленопреклоненный, поднимает чело свое, ставшее от долгих простираний на камне мозолистым, словно верблюжье колено, и, возведя воспаленные от слез глаза, видит перед собой царицу Савскую[194] в золототканных одеждах, с улыбкой простирающую к нему объятия, вздрагиваешь, боишься, как бы он не уступил ее чарам, созерцаешь с безумной тревогой зрелище его смятения и тоски.
Мы все узнаем себя в нем, и, когда он одерживает победу, все мы участвуем в торжестве. Это победа всего человечества в вечной борьбе. Св. Антоний только потому и великий святой, что он не поддался чарам царицы Савской. Но тогда необходимо признать, что, подсылая к нему эту прекрасную особу, прячущую свое раздвоенное копыто под расшитым жемчугами длинным платьем, дьявол сделал дело, нужное для святости отшельника.
Так представление марионеток укрепило во мне мысль о том, что зло необходимо добру и дьявол нужен для нравственной красоты мира.
* * *Я нередко обнаруживал у ученых детскую чистоту сердца, и в то же время на каждом шагу встречаешь невежд, которые считают себя центром вселенной. Увы, каждый из нас со своей точки зрения — центр мироздания. Это всеобщая иллюзия. Ни один подметальщик улиц от нее не свободен. Она внушается ему его собственными глазами, взгляд которых, округляя небесный свод над его головой, помещает его самого как раз в самом центре неба и земли. Самообман этот, быть может, несколько поколеблен у того, кто много размышлял. Смирение, редкое среди образованных, встречается еще реже среди неучей.
* * *Философская теория мироздания похожа на само мироздание, как глобус, на который нанесены одни только долготы и широты, был бы похож на землю. Метафизика замечательна в том отношении, что отнимает у мироздания все, что оно имеет, и придает ему то, чего оно не имело, — бесспорно чудное занятие, игра, гораздо более эффектная и достославная, чем шашки и шахматы, но в конце концов — того же характера. Мир мыслимый сводится к геометрическим линиям, сплетение которых весьма забавно. Система, подобная Кантовой или Гегелевой, ничем существенно не отличается от тех карточных пасьянсов, с помощью которых женщины разгоняют тоску существования.
* * *Можно ли, — подумал я, читая эту книгу[195], — так чаровать нас — не формами и красками, как это делает природа в редкие счастливые минуты, а маленькими знаками, заимствованными у языка? Эти знаки пробуждают в нас дивные образы. Вот где чудо! Прекрасный стих подобен смычку, проводимому по звучным фибрам нашего существа. Не свои — наши мысли заставляет поэт петь внутри нас. Повествуя нам о женщине, которую он любит, он восхитительно пробуждает у нас в душе нашу любовь и нашу скорбь. Он кудесник. Понимая его, мы тоже становимся поэтами, как он. Во всех нас, без исключения, хранится экземпляр каждого из наших поэтов, никому неизвестный и осужденный навеки исчезнуть со всеми своими вариантами в тот миг, когда мы перестанем что бы то ни было чувствовать. И неужели вы думаете, — мы любили бы так наших лириков, если б они говорили нам о чем-нибудь другом, кроме нас самих? Какое счастливое недоразумение! Даже лучшие среди них — эгоисты. Они думают только о себе. Они вложили в стихи свои только себя, а мы находим в этих стихах только нас. Поэты помогают нам любить: они только для того и нужны. И это — довольно удачное применение их восхитительного тщеславия. Вот почему с их строфами дело обстоит как с женщинами; совершенно бессмысленное занятие — расхваливать их: самая любимая всегда будет лучше всех. А настаивать, чтобы публика признала твою избранницу несравненной, к лицу скорее странствующему рыцарю, нежели человеку благоразумному.
- Преступление Сильвестра Бонара - Анатоль Франс - Классическая проза
- Аметистовый перстень - Анатоль Франс - Классическая проза
- Ивовый манекен - Анатоль Франс - Классическая проза
- Брат Жоконд - Анатоль Франс - Классическая проза
- Боги жаждут - Анатоль Франс - Классическая проза