– Она тебя жалеет, – сказал Хоффман, протягивая девушке банку с лимонадом. – Это она подсказала нам с Томми, что у тебя не все в порядке. Томми начал рассказывать, как вы провели день, а Джильда вдруг вскочила и стала тянуть его за рукав. Если бы он не встал, она бы его укусила.
Лиззи улыбнулась собаке и погладила ее.
– Спасибо, Джильда. – Она вздохнула. – Хотела бы я знать, кем ты была раньше.
– Дядя Джо говорил, многие люди после смерти превращаются в крыс и только некоторые – самые умные – в змей. Про собак я у него не спрашивал, – сказал Томми.
Мистер Хоффман поставил на столик недопитую банку с пивом и стал раскачиваться в кресле.
– Я бы хотел превратиться в пламенную лилию Gloriosa. Этот цветок растет только в Африке. Но сначала, очевидно, придется пожить какое-то время в шкуре хамелеона. – Он усмехнулся. – В Африке живут хамелеоны, кожа которых может принимать окраску не только листьев, но и цветов. Вообще в Африке с человеком могут случиться самые неправдоподобные вещи. Но об этом надо рассказывать по порядку.
Лиззи устроилась поудобнее возле брата. Мистер Хоффман закинул руки за голову и начал:
– Не буду вспоминать о том, сколько крови пролил я в России, превратившись из воина третьего рейха в одержимого, который мстит за смерть возлюбленной. Я убивал с каким-то неистовым наслаждением. Мою тайну я, разумеется, не доверил никому, и одни считали меня героем, другие – сумасшедшим. К концу войны многие стали понимать, что их одурачили при помощи самого страшного из всех гипнозов – воинствующего шовинизма. Кое-кто испытывал чувство вины. Мой близкий друг пустил себе пулю в лоб после массового расстрела мирных граждан под Минском. Я, быть может, в конце концов сделал бы то же самое, если бы машина, в которой я ехал, не подорвалась на мине.
Я очутился в госпитале в Кракове. Отец, узнав о моем состоянии, увез меня в Берлин.
Врачи были уверены, что зрение вернется. Однако это оказался тот самый случай, когда им пришлось попросту развести руками. Отец привез из Вены известного окулиста, который подтвердил выводы лечивших меня врачей относительно благополучного исхода. Он сказал то же, что и они, – зрение может вернуться в любой момент. Но может и никогда не вернуться, добавил он.
Я лежал в отдельной палате, отрезанный от всего мира. Радио я слушать не хотел – я был сыт по горло бодрыми маршами и истеричными призывами фюрера отдать жизнь за великую Германию. Мне казалось, я уже отдал за нее нечто большее. Я жалел о том, что остался жив, и в то же время понимал, что не смогу наложить на себя руки. Я никогда не считал себя верующим – религия не была в особом почете в Германии коричневых, но мысль о Боге посещала все чаще и чаще, пока я не поверил в то, что моя слепота не что иное, как Божья кара.
При мысли об этом мне стало легче. И даже появилось желание жить. Я представлял, каково в этом мире слепому, и со злорадным удовольствием предвкушал свои будущие страдания.
Как раз в это время в моей жизни появился Генрих. Однажды он зашел без стука в мою палату. Он передвигался на костылях, и я догадался, что это кто-то из больных.
– Я слышал, ты из нас самый счастливый, – обратился он ко мне наигранно веселым голосом. – Все у тебя на месте и на лице ни единого шрама. А вот я превратился в огородное пугало. Генрих Фангауз, – представился он и пожал мне руку.
Мы сдружились. Генрих принадлежал к числу мыслящих немцев и фюрера называл не иначе, как солдафон и душегуб. Генрих, по его собственному выражению, оставил в окопе под Одессой правую ногу, три пальца левой руки и веру в непобедимость Германии. Вдобавок ко всему ему изуродовало осколком лицо. Мы проводили с Генрихом дни и ночи – обоих мучила бессонница. Это была настоящая эпидемия: почти все вернувшиеся с Восточного фронта страдали бессонницей.
Однажды Генрих сказал:
– Эта страна отняла у нас все что могла. Но, как говорится, аппетит приходит во время еды. Я давно подумываю о том, в какой бы дальний угол забраться. Европа не подходит – известно почему. Западное полушарие мне всегда казалось кривым зеркалом восточного. Это какая-то топологическая головоломка, а я, признаться, побаиваюсь всего непонятного. Да и там слишком много воды. Слушай, а почему бы нам с тобой не податься в Южную Африку?
Отец одобрил мое решение и помог с отъездом.
Когда мы прощались, оба чувствовали – расстаемся навсегда. Родители Генриха умерли еще до войны, невеста нашла себе другого, а потому его никто не провожал. Отец давно перевел на мое имя приличные деньги на счет одного международного банка. Генриху удалось вывезти кое-что из фамильных драгоценностей и доллары.
В Кейптауне жили знакомые Генриха, тоже немцы, но родившиеся в Южной Африке. Они помогли нам на первых порах. Мы с Генрихом купили дом у подножия Столовой горы. Говорят, редкое по красоте место. Увы, я не видел всей этой экзотики, но Генрих так зримо описывал мне ее!.. Я по сей день представляю вид с нашей террасы: серебристые деревья в цвету. Генрих, помню, говорил, что протея, этот розовый цветок, напоминающий формой большой одуванчик, так непривычен для глаза европейца. Мне кажется, европейцы причинили Африке много вреда главным образом потому, что всегда смотрели на нее непонимающими глазами.
Я привыкал постепенно к своей слепоте, если, разумеется, к этому можно когда-нибудь привыкнуть. Генрих подарил мне щенка – это была прабабка Джильды. Мы стали неразлучны. Клара была моими глазами, а в ту пору я еще был слеп той самой слепотой, которую представляет себе зрячий, – ведь я сам совсем недавно был зрячим. Я проводил время в садике. С помощью Генриха я разбил большую клумбу, которую засадил лилиями. Генрих утверждал, что второй такой клумбы нет во всем городе, а может, и во всей Капской провинции, где расположен Кейптаун. Однако пламенной лилии, этого дикорастущего цветка тропических лесов, у меня на клумбе не было. Она появилась потом…
Мистер Хоффман взял со стола банку с пивом, сделал глоток и вдруг раскашлялся. Джильда вскочила, забегала вокруг кресла-качалки, сотрясая воздух лаем.
– Все в порядке, моя девочка. – Мистер Хоффман похлопал Джильду по холке, и она улеглась на прежнее место возле его ног. – Она тоже верит в то, что человек начинает кашлять, если в него вселяются злые духи. Говорят, их отпугивает собачий лай. Об этом рассказывала прабабке Джильды Глориоза.
Глориоза была приходящей прислугой. Три раза в неделю она убирала в доме, стирала, варила нам обед, выполняла другие поручения. Жила она в так называемом Шестом районе. Это было гетто для цветных.
У Глориозы был низкий гортанный голос, и от нее исходил неповторимый запах. Так не пахнут ни одни духи в мире – то был здоровый живой запах. И мне, слепцу, он напоминал о том, что вокруг благоухает и цветет всеми красками мир.