Казалось бы, все это мало коснулось русских — беспаспортных и бесправных в чужом мире, в чужой стране. Но тем не менее… Жизнь становилась все труднее, все безрадостнее. Старая русская поговорка «в чужом пиру похмелье», наверное, не раз вспоминалась тем, кто вновь поневоле оказывался между жерновами истории. Только на этот раз совсем не своей, чужой истории.
Во Французской концессии Шанхая было довольно много православных храмов, что неудивительно: ведь русские в основном продолжали селиться именно в этой части города, пытаясь любыми способами найти жилье здесь, где они хотя бы были окружены соотечественниками, более счастливыми, чем они, или такими же несчастливыми.
«На миру и смерть красна», — гласит народная мудрость. О смерти не думалось, думалось о жизни, в которую необходимо было вцепиться изо всех сил, чтобы удержаться, непременно удержаться на поверхности. А это, несомненно, легче было, когда вокруг свои — пусть конкуренты, пусть не слишком доброжелательные или откровенно «не своего круга», но — свои. Чем ближе подступали 1940-е годы, тем больше обострялось в людях это ощущение. Тем более — в церкви, которая объединяла живым чувством общности и ожидания небесного покровительства и защиты.
Самые торжественные службы были в Пасху — далеко-далеко разносился колокольный звон, люди со слезами на глазах христосовались, менялись крашеными яйцами.
Лидия Владимировна Вертинская вспоминает праздники в период своей харбинской ранней юности: «На Рождество и Пасху накрывали стол белоснежной скатертью и ставили разные яства и вина. На Пасху обязательно стоял нарядно украшенный кулич, с сахарным барашком на макушке. Творожные пасхи были сливочные, шоколадные и лимонные; жареный поросенок и ветчина тоже украшали стол, который с Утра накрывали в течение трех дней. Визитеры поздравляли, христосовались троекратным поцелуем и садились за угощение. Гостями были в основном мужчины, поскольку их жены так же принимали визитеров. Интереснейшие разговоры шли о последних городских новостях. Я не помню, чтобы у нас кто-то из этих учтивых гостей оказался пьяным».
То же происходило и в Шанхае, может быть, лишь с одной разницей: в 1930-е и 1940-е годы далеко не все русские семьи могли позволить себе такое роскошество стола… Но потребность богослужения, церемонии, глубоко и искренне пережитой всеми вместе, оставалась незыблемой.
И в другие дни богослужения, пусть не торжественные, самые простые, делали то, что было так остро необходимо людям: соединяли, заставляя снова и снова вслушиваться в знакомые истины и проникаться их простым и великим пафосом, находить утешение и покой. Пусть не навсегда, но на часы, дни… Может быть, недели…
Здесь, в храме, оставляли хотя бы ненадолго самые острые чувства — одиночества и своей ненужности никому. Вокруг шумели чужие города, плескалась желтая чужая вода, синело чужое небо. Россия была близка и недостижима одновременно, а потому особенно важным казалось сохранить в себе красоту и душевную необходимость церковного ритуала, словно напрямую соединявшего с Родиной, с потерянным раем…
Надо было жить и необходимо было вспоминать. А воспоминания все чаще и чаще заставляли думать о возвращении — как бы там ни было, а это Родина, святая земля, к которой так хотелось приникнуть, чтобы вновь ощутить себя полноценным человеком!..
Именно в это время, осенью 1937 года русские эмигранты в Шанхае организовали «Общество за возвращение на Родину». «Возвращенцы», как стали их называть, начали издавать свою газету — «Возвращение на Родину» (в 1940 году она была переименована в «Новую жизнь»). Ее читали с неясными еще самим себе, смутными чувствами, проникаясь патриотическим энтузиазмом, новыми вспышками ностальгии. Над страницами этой газеты было пролито немало слез, и, наверное, немало тяжких дум расшевелила она в обитателях «русского» Шанхая — на то, собственно, и была направлена…
Спустя недолгое время эта газета стала органом советских эмигрантов в Шанхае и выходила до 1952 года. Позже нужда в этом издании отпала сама по себе…
Ко всем тяготам примешивался еще и тяжелый шанхайский климат — постоянная влажность, мешающая дышать полной грудью, изматывающая жара, совсем не такие зимы, как в Харбине (не говоря уже о России!). Чем больше европеизировался Шанхай, чем основательнее чувствовал себя здесь стремительно развивающийся капитализм, тем более чужими ощущали себя здесь русские — даже удачливые предприниматели, даже те, кто имел собственное дело и был спокоен за завтрашний день; они все равно оставались, в сущности, теми же людьми без гражданства, без паспорта. Чужими в чужой стране… А хотелось ощущать себя полноправным гражданином своей страны.
К концу 1930-х годов уже притупилось первоначально такое острое чувство потерянного рая. Наступало относительное «смирение». Доходившие из новой России слухи, с одной стороны, приводили в ужас и отчаяние, с другой же — заставляли задумываться о том, что и там возможно выжить. Если повезет. А чем, в таком случае, отличается жизнь в Шанхае от жизни в любом из российских городов? — и здесь, и там необходима лишь доля везения, так почему не искать ее в местах, где ты будешь ощущать себя своим, где в твоем кармане будет лежать паспорт гражданина?..
И все больше овладевало человеком чувство, которое точно сформулировала в одном из своих стихотворений никогда не бывавшая в Харбине и Шанхае Марина Ивановна Цветаева:
Тоска по Родине!Давно Разоблаченная морока!Мне совершенно все равно —Где совершенно одинокойБыть, по каким камням домойБрести с кошелкою базарнойВ дом, и не знающий, что — мой,Как госпиталь или казарма.Мне всё равно, каких средиЛиц — ощетиниваться пленнымЛьвом, из какой людской средыБыть вытесненной — непременно —В себя, в единоличье чувств.Камчатским медведем без льдиныГде не ужиться (и не тщусь!).Где унижаться — мне едино…
И заканчивается это хрестоматийно известное стихотворение — обрывом в пустоту, воспоминанием о рябине, вслед за которым теснятся многие и многие воспоминания, имя которым — тоска по Родине…
«Единоличье чувств», каким бы обостренным оно ни было, приводило к страстному желанию общности, разделенности собственной участи с участью своей страны.
Своей!..
Наталия Ильина вспоминала: «Сильное впечатление, производимое на меня советскими фильмами, не зависело ни от режиссеров, ни от актеров, ни от содержания. Стоило мне услыхать русскую речь, увидеть русские пейзажи — я начинала плакать… К решительному шагу, к переходу в советский лагерь (в Шанхае существовал «Союз возвращенцев»), я готова еще не была… Попав в «Шанхайскую зарю», я очутилась в эпицентре эмигрантской грызни, взаимных обид, раздоров, поношений, подозрений — все это казалось мне мелким, жалким, ничтожным… Один из эмигрантских поэтов говорил, что становится «неразговороспособен», ибо нет на свете более безнадежного и душу опустошающего ремесла, чем профессия эмигрантского литератора, брошенного в чужую стихию, где до него дела никому нет… Этих слов я не знала тогда, но, видимо, нечто подобное ощущала. Хотелось что-то менять, куда-то уйти. Куда — не знала».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});