Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрю на порочные губы, на чувственный нос актера, который продолжает есть в гробу. Действительно, куда там «столько лет»! Этот и одно мгновенье за всю жизнь не любил!
Да, это была еще та команда – Тургеневых, Мопассанов, Флоберов!
И я заговорил, как всегда, упиваясь течением своих мыслей. Я пел как соловей, потому что в павильоне стояла Она. Я всегда талантлив, когда рядом есть хоть какая «она».
– Кажется, в дневниках Гонкуров записано: «Тургенев говорил, что любовь – это чувство особой окраски. Он рассказал о совершенно необыкновенном ощущении наполненности сердца. Он описывал глаза любимой женщины как что-то неземное…» – Я говорю и искоса поглядываю на Виардо: обычная высокомерная злость на ее лице уступила место сумрачной тоске. – Эти высказывания Тургенева очень удивили господ Гонкуров, каковые заметили, что ни они сами, ни господин Флобер с его пышными описаниями любви – никогда не умели так влюбляться. (Глаза Виардо совсем расширились, и на лице возникло нечто томное.) – Вообще, – продолжаю я, – хорошо бы начать фильм сценкой обеда у тех же Гонкуров в 1882 году. Тургеневу тогда оставалось жить всего год. И вот за одним столом сидит такая компания: Гонкуры, Золя, Доде и Тургенев! И беседуют о смерти.
– Потрясно! – говорит мой друг.
А я с усмешкой отмечаю, как мгновенно опало ее лицо. Она настоящая актриса, и она заранее ненавидит сцену, где нет ее.
А я продолжаю:
– Первым заговорил Доде: «Каждый раз, въезжая в квартиру, я ищу глазами, где будет стоять мой гроб…»
– Блеск!
– Подожди, сейчас вступит в разговор Золя: «После кончины матери мысли о смерти подспудно таятся в нашем с женой мозгу. И ночью в спальне, в свете ночника, глядя на жену, я чувствую, что она не спит и думает о том же. Но оба мы не подаем вида, что думаем о смерти. Из какого-то чувства стыдливости… Бывает, ночью я вскакиваю с постели и стою секунду-другую, охваченный невыразимым страхом». Кстати, после этих слов Тургенев, которому предстояло умереть всего через год и который знал это, сказал: «А для меня это самая привычная мысль. Но когда она приходит ко мне, я отвожу ее от себя вот так. – И тут Тургенев сделал еле заметное движение рукой. – У нас в России человеку, которого может застигнуть метель, говорят: не думай о холоде – замерзнешь».
– Какой кайф, – говорит из гроба Тургенев, – и как вы все это помните?!
Здесь Отвратительный только восхищенно разводит руками. И проникновенно обнимает меня. Глаза его влажны – он легко возбуждается.
– Надо писать эту сцену, а не обниматься, – язвительно замечают из гроба.
– Надо уметь отсняться хотя бы в том, что уже написано, а потом вставлять лишние эпизоды, которые никому не нужны! – слышится металлический голос Виардо.
И, метнув яростный взгляд, она выходит из павильона.
Номер удался. Теперь я не сомневаюсь, что сегодня мы непременно встретимся. И в постели она заставит меня поклясться, что я позвоню и объясню этому болвану (мужу), «который, как известно, бросается на любую грязную девку и на любую дешевую сцену», что эпизод – лишний! Актриса! Актриса! Как же я люблю актрис! И конечно же, я ей пообещаю, и конечно же, с удовольствием докажу «этому болвану», что сцена лишняя. Грех дарить все эти удивительные слова стаду лакеев.
Когда Виардо уходит, я приглашаю всех соединиться у гроба. И тогда шепотом я произношу главное:
– Тургенев не любил эту старуху… Я говорю о Виардо!
Отвратительный в ужасе оборачивается, но жены, к счастью, нет.
И он смелеет. Говорит потрясенно:
– Иди на фиг!
– Именно, – продолжаю я. – Просто Тургенев всегда был напуган. Сначала напуган властной матерью, которая била крепостных и не давала ему денег. А потом напуган строем. Однажды, вернувшись ненадолго в Петербург, он был вызван в Третье отделение для дачи показаний по делу революционного народника Серно-Соловьевича. Перед допросом, в виде особой милости, ему дали заранее ознакомиться с показаниями других обвиняемых. И Тургенев записал после: «Я читал эти показания и все время слышал в них заячий крик, который так знаком нам, охотникам…» Вот этот заячий крик… это приближение собак: рвутся… рвутся… слюна брызжет… оскалы! И последний бессильный вопль заячьей поверженной жизни… Эти морды приближающихся псов заставляли Тургенева жить за границей. И он инстинктивно придумал (выработал) любовь и сам поверил в свою версию великой (вечной) любви. Ему нельзя было, друзья мои, «ухилять за бугор» от царизма. Он все-таки был великий русский писатель. Ему нужно было иметь право возвращаться к воздусям родным, к березкам и прочей ностальгии. И тогда была им создана эта удобная история о великой любви. Каковая и самому по душе пришлась, и начальству (любви возжаждал, видишь ли, а не нас, монстров, боится). – И, обняв моего друга, я добил его: – Ну ты же умница, ты сам знаешь: может ли тончайший человек любить старую актрису – тщеславную, скупую и жеманную? Старая актриса – это национальность, а не профессия.
– Не согласен! Не согласен! – завопил Отвратительный и, приникши к гробу, зашептал в ухо Тургенева: – И пусть! Пусть морщинки вокруг прекрасного рта. Но зато кукольное это личико и божественный носик… А глазки…
– А под глазками кожа висит, как сумка у кенгуру, – сумрачно ответил из гроба Тургенев. И тут он с силой оттолкнул от себя режиссера и истошно завопил: – Здравствуйте, Павел Петрович!
Это в павильон вошло ответственнейшее лицо отечественной кинематографии. За лицом шевелились директор киностудии и рать сопровождающих.
– Здравствуйте, дорогой. – Лицо опрометчиво протянуло руку Тургеневу.
И Тургенев с таким чувством схватил руку начальства, будто решил утянуть его на тот свет. После некоторой борьбы лицу удалось все-таки спасти свою руку, и он повернулся к режиссеру:
– Какие вопросы? Какие проблемы? Ну-ка, давай! В критическом стиле! Он нынче моден!
Отвратительный мгновенно накаляется, лысина его багровеет:
– Проблема – одна: все дерьмо! Заканчиваю картину на дерьмовой пленке, с дерьмовой администрацией, с дерьмовым…
– Это очень плохо, – перебивает лицо. – А то, что заканчиваешь, – очень хорошо. Значит, не все дерьмо? Кстати, что собираешься снимать дальше?
– Что собираюсь? – Отвратительный радостно накаляется. – То, что вы мне не даете двадцать лет подряд! Двадцать лет подряд гноите! – вопит режиссер в модном нынче «критическом стиле».
– Послушай, Александр Иванович… вы о чем-то кричите, а я не понимаю. Поспокойнее и членораздельно: что вы хотите снимать?
– «Женщину из Достоевского»! Об Аполлинарии Сусловой! Двадцать лет я прошу! Двадцать…
– Понял. Ну и снимайте…
– Ха-ха-ха! – саркастически заливается мой друг. – А не дают!
– Кто… не дает?
– Как – кто? Вы! Вы! Вы!!
– Первый раз слышу… Хотя… если положа руку на сердце: по-моему, это не принесет ни нам материального успеха, ни вам славы. Но если такой художник, как вы, мечтает… Да ради Бога! Мы слишком вас ценим, чтобы не дать вам возможность осуществить… Значит, сколько лет мечтаете? – спрашивает он с усмешкой.
– Двадцать… – растерянно отвечает Отвратительный.
– Надо же! Какое постоянство! Снимайте, снимайте, дорогой.
– Так что же… решено?
Мой бедный друг в странной панике.
– По-моему, вы знаете, я не бросаюсь словами… Кстати, кто у вас будет играть Суслову? – Лицо насмешливо глядит на режиссера.
Наступает страшная тишина.
– Да-да, нужна восхитительная молодая красавица, – продолжает лицо, ехиднейше улыбаясь.
Он определенно мне нравится. Мой друг совсем побледнел.
– Ну да ладно, такие вещи с ходу не решаются. Ах, какая нужна молодая красавица!
Следует знакомая церемония страстных рукопожатий, и Тургенев вновь безуспешно пытается утащить в гроб руководящего товарища.
А потом мы сидим с Отвратительным в пустом павильоне.
– Распретили… Распретили! – усмехаюсь я. – Видишь, как замечательно. Ты рад?
– Да они сейчас все разрешают!
– Бедный Д.! – продолжаю я. – Всего-то не дожил… Распретили… Ты думаешь, это… надолго?
Но мой друг не слышит. Мой друг, как всегда, вслух думает о себе:
– Что же делать?.. Двадцать лет не разрешали. Она за это время стала старая. Не могу же я ей этого сказать!
– Да, – говорю я, – не можешь.
– Только я тебя попрошу…
– Да, да, я понял… Никому об этом предложении! И главное, нельзя отказаться, это теперь будет просто смешно!
Он провожает меня через декорации. В опустевшем рыцарском зале уже нет балетных девушек. В полутьме в готических креслах сидят друг против друга сморщенная старуха и усатый старик. Старик читает вслух Пастернака.
Отвратительный усмехнулся:
– Она играла Натали Гончарову в двадцатом году в знаменитом фильме Пудовкина, а он в пятидесятых играл Сталина. Здорово похож, а?
Гляжу, действительно: старый Сталин упоенно читает Пастернака старухе Гончаровой.
- Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Царство палача - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Камень власти - Ольга Елисеева - Историческая проза
- Последняя из дома Романовых - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Сталин - Эдвард Радзинский - Историческая проза