У Прошки, как и у его барина, при себе не было никакого оружия – одна солдатская никудышная короткая полусабля. Ею разве отобьешься от чертова турка? Прошка возит с собою эту полусаблю только потому, что она хорошо годится в денщичьем деле: дров наколоть, мясо, если случится, разрубить, а на худой конец и кол для палатки отесать.
Полусабля вся в зазубринах. Александр Васильевич, как увидит ее, всякий раз ругается:
– Это пила, а не сабля. Эх ты, лентяй, пресная шлея! Наточить не можешь!
– Чего ж ее точить, Ляксандра Васильич, – скажет Прошка, – коли она через день снова такая же будет? А лучину колоть – она и так горазд хорошо колет!
Александр Васильевич знает Прошку – махнет рукой: мол, тебя не переделаешь!
Нет, генеральскому денщику место в бою одно – с пехотой, в середине каре, с музыкантами да с лекарем.
Прошка и одет по-пехотному, хотя ни строя, ни ружейной экзерциции не знает.
И сегодня Прошка пристроился к пехоте второй линии. Сначала он шел с ростовцами, а потом Александр Васильевич услал их куда-то влево, где пуще всего наседали басурманы, и Прошка с несколькими ранеными солдатами оставил каре. Раненые поплелись назад, к реке, к Фокшанам, а Прошка втиснулся в другое каре, к старым знакомым – апшеронцам. И стоял в середине его.
Когда на каре налетали с всегдашними неистовыми криками турецкие всадники, Прошка невольно хватался за свою тупую саблю – так страшен был этот ураган.
Но ничего – Бог милостив, – апшеронцы мужественно отбивали все атаки. После очередного турецкого наскока с какой-либо стороны каре на середину его вели раненого – с рассеченной головой или перерубленной рукой. Прошка не мог видеть крови, отворачивался.
В середине каре было душно от массы столпившихся, плотно сжатых людей, оттого, что по-летнему жгло сентябрьское солнце: через три дня Воздвиженье, а тут такая жара.
А от коня еще душнее. Прошка то слезал с коня, то опять садился на него, чтобы посмотреть, не видно ли где поблизости Александра Васильевича.
Прошка глядел на небо: солнышко подымалось все выше и выше. Недовольно качал головой. В обычное время барин уже давно отобедал бы; а сегодня – когда-то придется! Со вчерашнего вечера, с ужина, ничего не брал в рот. Ночью и ранним утром, на походе, Прошка несколько раз приставал к барину:
– Ляксандра Васильич, да скушайте курочки!
– Не хочу! – отмахивался он.
И все-таки выдумывает – хочет есть. Ведь в эту пору дома, в лагере, не на войне, ест так, что от тарелки не оттянешь. А здесь, как запоют пули, как загудят ядра, готов не пить, не есть! Чудной человек! Прошка знает, почему Александр Васильевич не хочет есть, – солдаты еще не ели, а он один, опричь, ни за что не станет.
«Так солдату-то что? Солдат здоров. А ведь его всю дорогу лихоманка трясла. Отощал так, что смотреть страшно. Как еще в седле держится. И к тому же старый человек. Храбрись, брат, не храбрись, а без малого шестьдесят!»
Перешли реку, с полчаса стояли, ждали, когда принц перейдет, вот тут бы в самый раз и перекусить. Прошка подъехал к барину.
– Скушайте, Ляксандра Васильич, крылышко. Курица протухнет, спортится! – врал Прошка, зная, что барин бережлив и не любит, чтоб добро пропадало зря.
– Отстань! Сам ешь. Думаешь, у меня только твоя курица на уме? – рассердился Александр Васильевич.
Ночью, как всегда здесь, в Молдавии, холодно. За ночь курица не испортилась, но в такой духоте, того и гляди, в самом деле протухнет. Мясо быстро душок найдет, беспокоился Прошка.
И он вновь пристально смотрел по сторонам – не мелькнет ли где знакомая буланая лошаденка.
Александр Васильич целое утро все летает то туда, то сюда, – где турецкий огонь посильнее, туда и мчится. Будто нужно ему, генерал-аншефу, самому лезть в огонь. Уж сколько раз бывало – чуть голову не сложил. Два года назад, при Кинбурне, чудом ушел от смерти, а все не угомонился.
Наконец среди высоких киверов и ярких доломанов венгерских гусар мелькнули знакомая каска и белый канифасовый кафтан Александра Васильевича, сделавшийся от пыли и пота серым. И вот он подлетел к апшеронцам, благо турки отхлынули хоть на минуту.
Суворов что-то быстро говорил полковнику Апраксину, командиру полка, который верхом на лошади стоял за спинами своих мушкатеров.
Прошка задергал поводьями, ударил каблуками своего застоявшегося коня, протрусил к Апраксину и бесцеремонно поместился с ним рядом. Он приподнялся на стременах, чтобы лучше было, видно, и крикнул через головы солдат:
– Ваше высокопревосходительство, Ляксандра Васильич!
Суворов быстро глянул на него:
– И ты тут? Жив, Прошка?
– Ваше высокопревосходительство, извольте покушать! – сказал умоляюще Прошка.
С глазу на глаз Прошка никогда не величал бы так барина и не говорил бы этаким ласковым тоном, но тут – целый полк слышит, нехорошо!
– Батюшка барин, скушайте курочки. Вы же голодные! – просил Прошка и уже тащил с плеч солдатский, яловичной кожи, потертый ранец, в котором были хлеб, курица, брынза и фляга с водкой.
– Не я один голоден. Все еще не ели! – нахмурился Суворов и уже глядел в сторону, собирался скакать дальше.
– Ляксандра Васильич, ну хоть брынзы кусочек!
– Ежели будешь приставать с глупостями, я попрошу его высокоблагородие поставить тебя под ружье! – сердито бросил Суворов и ускакал.
– Глупости, глупости! – бурчал, насупившись, Прошка, отъезжая в глубь каре. – Со вчерашнего дня не ел, уже от ветра валится, а все – глупости! Под ружье! Да лучше б под ружье, чем так-то не евши! Все не евши! – передразнивал он Суворова. – Так тебе же, – говорил Прошка, будто обращаясь к нему самому, – больше надо, – ты же здесь всему делу голова!
VII
Руки сильной гренадерскойНе удержит янычар,И наездник самый дерзкийЛишь в сердцах удвоил жар!
Песня
– Ваше высокопревосходительство, апшеронцы в пятый раз отбили атаку! – отрапортовал Суворову запыхавшийся ординарец.
Суворов, смотревший вниз, в лощину, порывисто обернулся:
– В пятый раз?
– Точно так, в пятый!
– Ай да апшеронцы! Богатыри! – восхищенно сказал Суворов, обводя всех глазами.
Его войска уже шесть часов подряд стойко выдерживали беспрерывные страшные атаки турецкой конницы. Его храбрые войска и сегодня, как всегда, били врага.
Окруженный адъютантами и несколькими офицерами, которых Александр Васильевич взял из разных кавалерийских полков на сегодняшний бой к себе в ординарцы, Суворов стоял на краю обрыва.
Он смотрел туда, вниз, в лощину, откуда доносились дробные перекаты ружейной пальбы, иногда перебиваемые громом пушек, и яростные завывания и неистовые крики турок, – обычная музыка турецкого боя. Клубы поднятой пыли и порохового дыма плавали над лощиной. Даже в трубу трудно было разобрать, что там происходит. Одно оставалось несомненным: конные турецкие толпы налетали на союзников, как волны прибоя, – беспрерывно, одна за другой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});