А когда турки ворвутся в город – а я даю вам слово, что это случится завтра утром, самое позднее, на закате, – неужели вы думаете, что их хоть на минуту остановит мысль о моей госпоже? Что-то я сильно в этом сомневаюсь. Уж я-то хорошо знаю, как турки обращаются со своими женщинами. Думаю, и вам это известно не хуже, чем мне. Они настолько не доверяют своим женам, что всю жизнь держат их под замком – и под охраной таких, как я. – У меня перехватило горло. – Турки считают, что лучше перерезать женщине горло, чем допустить, чтобы кто-то шептался у тебя за спиной. Ну, а теперь решайте сами. Поступайте с моей госпожой, как вы задумали. Но не забудьте мои слова. И подумайте хорошенько о том, что десять тысяч янычар сделают завтра с вашими матерями, дочерьми, женами.
Я не смог отказать себе в удовольствии пустить в них напоследок еще одну, последнюю стрелу.
– Господа, неужели, чтобы защитить их в такое время, вы откажетесь принять помощь евнуха?
XXIV
Сказав это, я застыл, прислонившись спиной к занавеси, отделявшей меня от каюты, где притаилась Эсмилькан, тяжело переводя дыхание и не зная, что еще сказать. Я чувствовал себя совершенно опустошенным. Нарисованная мною картина была настолько мрачной, что даже у меня самого на лице выступил холодный пот. Наверное, я немного сгустил краски. Но, поставив все на карту, я был бы последним идиотом, если бы позволил поддаться жалости и тем самым поставил под угрозу весь свой план.
Именно этот напряженный момент и выбрала моя госпожа, чтобы появиться перед всеми этими людьми. Одна из створок занавеси дрогнула, и Эсмилькан неслышно проскользнула мимо меня. Только я один мог догадаться, чего ей стоило выйти к ним. Встать во весь рост перед незнакомыми мужчинами и потребовать, чтобы они выслушали ее. Удивление мое было так велико, что на некоторое время я онемел.
И ей удалось привлечь к себе их внимание. Собственно говоря, могло ли быть по-другому? Правда, сейчас моя госпожа скорее напоминала плотный тюк каких-то тканей, но зато она позаботилась, чтобы ткани эти были самыми дорогими из всех, что она взяла с собой. Золотое и серебряное шитье ярко вспыхнуло, когда на него упал луч фонаря. Эсмилькан протянула руку, и крупный рубин, словно капля крови, засиял мрачным светом у нее на пальце.
Думаю, все-таки не бесценные сокровища поразили их больше всего, а та таинственность, которой веяло от облика Эсмилькан. Взор матросов тщетно пытался проникнуть под покрывала и не мог, поэтому каждый из них в своем воображении рисовал себе тот образ, который казался ему прекраснее. И это было как нельзя более на руку. Открой моя госпожа свое лицо, и очень возможно, что оно показалось бы им смешным, в лучшем случае не стоящим того, чтобы сражаться и умереть за эту женщину. Напрасно она тогда молила бы их о защите, говоря: «Аллах в величайшей мудрости своей не захотел сделать из меня вторую Елену!»
Но сейчас перед ними стояла не просто женщина, а воплощение Женщины! Любой из этих грубых, неотесанных моряков, мысленно убрав с ее лица вуаль, чувствовал, что увидит за ней лицо своей матери, улыбку сестры, ощущал, что под этими златоткаными покрывалами волнуется грудь его собственной жены.
Закутанная с ног до головы, Эсмилькан сжимала в руках турецкий флаг.
Окинув его беглым взглядом, я заметил следы спешки, в которой его шили. Вначале шли ровные и аккуратные стежки – так обычно шила Эсмилькан. У меня вдруг перехватило дыхание, когда я вспомнил, сколько раз этими самыми стежками она шила одежду своему будущему ребенку. Дальше, ближе к краю полотнища, стежки постепенно увеличивались, становясь все более неровными, а край полумесяца и большая часть звезды были вообще приметаны кое-как, на скорую руку. Впрочем, они будут держаться – хотя бы до первого сильного порыва ветра, подумал я.
Но сейчас, в тусклом свете фонаря, когда этот флаг сжимала в руках женщина, воплотившая в себе то, чем только дорожит любой мужчина, он производил поистине потрясающее впечатление.
– Господа, – начала Эсмилькан.
Сердце мое, сделав безумный скачок, застряло в горле. Эсмилькан говорила по-итальянски – вернее, на венецианском наречии, которое я до сих пор считал своим родным языком. Они наверняка понимали ее, а хорошо заметный акцент и слишком книжный, чуть вычурный подбор слов придавал ее речи оттенок особой поэтичности.
– Господа, ваш флаг готов. Плывите с ним и под ним, и подданные моего деда, Аллах свидетель моим словам, никогда не причинят никакого вреда ни вам самим, ни вашим женам и детям.
Она замолчала. Конечно, матросы ничего не поняли, но я знал – знал, что моя госпожа исчерпала не только свой небогатый запас итальянских слов, но и мужество. Однако хоть и краткая речь ее чудодейственным образом вернула мне и силы, и решимость. Шагнув вперед, я взял флаг из дрожащих пальцев своей госпожи, а другой незаметно с благодарностью погладил ее по спине, в том самом месте, где – но знал об этом только я один! – в плотном коконе ее покрывал оставался небольшой просвет.
– Идите, – сказал я. – Ступайте на берег, заберите своих близких, возьмите все, что у вас есть ценного в доме. Возьмите достаточно, чтобы начать новую жизнь, но не больше, чем сможете унести в руках. И если Джустиниани откажется вести «Эпифанию» к спасению, если он настолько горд, слишком генуэзец для того, чтобы принять защиту Оттоманов, тогда я сам встану за штурвал. Я проведу корабль с вашими близкими сквозь самое сердце армады Пиали-паши. И тому порукой мое слово – слово евнуха Абдуллы, раба Соколли-паши, того, кого прежде звали Джорджио Веньеро.
* * *
И вот, как только небо над Хиосом стало понемногу светлеть, мы подняли якорь и поставили паруса. Свежий предрассветный ветерок был сильнее, чем накануне, над горизонтом стали потихоньку собираться облака. Однако судно наше двигалось так медленно, что казалось, будто мы так и стоим на месте. Да и неудивительно: корабль был здорово перегружен, трюмы и палуба завалены узлами, по ней от борта к борту с гиканьем носилась ребятня, а старые женщины испуганно всхлипывали, едва осмеливаясь выглянуть из-за планшира.
За штурвалом стоял Джустиниани. Он был вынужден согласиться с предложенным нами планом и тоже перевез на корабль жену и детей. Я решил, что с него и так достаточно унижений. Так стоило ли задевать его гордость, требуя, чтобы не ему, а мне доверили командовать кораблем? Мне это было не нужно. Я и так сделал все, что мог, ради спасения жизни Эсмилькан. И сейчас я только хотел, чтобы она, с головы до ног закутавшись в свои покрывала и вуали, могла и дальше оставаться в своем укромном уголке.