подписи — это мнение всей редакции. На самом деле неподписанные статьи он попросту приписывал себе.
Между тем именно статьи Белинского делали «Отечественные записки» все более популярными. Старый доносчик Булгарин забеспокоился и настрочил донос князю Волконскому, который возглавлял в Петербурге цензуру. «Отечественные записки», писал Булгарин, подрывают знаменитую триединую формулу Уварова — православие, самодержавие, народность. Журнал сей, распинался в доносительском усердии своем Булгарин, есть орган мартинистов и положил себе целью ниспровергнуть существующий порядок вещей. В доносе содержалась угроза самому князю Волконскому, что ежели цензура не примет мер, то он, Булгарин, доведет об этом до сведения государя и даже указывал как: через прусского короля. Струхнувший Волконский понес донос Уварову. Тот отдал приказ цензорам быть как можно строже. Это вообще. А специально в отношении к «Отечественным запискам» — «не щадить «Отечественные записки», так как у них дурное направление— социализм, коммунизм и т. д.» А в личном разговоре сей бывший «арзамасец» признался:
— Мечтаю, чтобы наконец русская литература прекратилась. Тогда по крайней мере будет что-нибудь определенное, а главное — я буду спать спокойно...
И хотя Белинский питал отвращение к тому, что он называл «лисье верчение хвостом», он вынужден был прибегать к метафорам, к эзоповскому языку, и здесь он проявил большую изобретательность, умея многое сказать между строк так, что читателю все ясно, а цензуре придраться не к чему. У Виссариона был немалый опыт в этом искусстве. Стычки с цензурой начались у него еще в Москве, в период работы в «Телескопе».
— Я вижу здесь иносказание! — кричал тогда московский цензор, тыча рукой в рецензию Белинского на книгу Ксенофонта Полевого о Ломоносове.
— Помилуйте, какое же иносказание? Неужели вы не согласны, что Ломоносов был великий человек?
— Вы мне, сударь, его величием глаза не замазывайте! Надо уметь читать между строк.
— А что между строк?
— Намеки, сударь! Будто об отдаленной эпохе, а на самом деле о наших днях. Вот извольте: «О, эти бояре... Самый лучший из них остается верен своей касте. Они почитают все дозволенным для себя. Они думают, что им стоит только пожелать, и все исполнится...»
— Так ведь это не я говорю, это Ломоносов говорит.
— А метите в кого? В высшее сословие в государстве.
— Помилуйте, бояр-то нынче нет.
— Ах, оставьте, сударь, тут не мальчики сидят: бояре — это для отвода глаз... А сами делаете недопустимые кивки в сторону уважаемых персон...
Тогда рецензию удалось отстоять. Но те времена, хоть они были и недавно, представлялись почти идиллическими. В многострадальной российской словесности наступил, по выражению Белинского, подлинный «цензурный террор». И все же Неистовому удавалось прорываться сквозь цензурные бастионы. Так, например, отражая доносительские нападки Шевырева в «Москвитянине», Белинский назвал его статью «юридической бумагой известного рода». Сами цензоры были так запуганы доносами на них Шевырева и Погодина, что не пропускали в статьях Белинского пи слова против «Москвитянина», этого, по слову Белинского, «холопского журнала». Однако они не поняли истинного смысла выражения «юридическая бумага».
Даже такой благонамеренный писатель, как Нестор Кукольник, получил нагоняй, притом от самого шефа жандармов Бенкендорфа, за повесть «Сержант Иванов». Николай I, по словам Бенкендорфа, выразил неудовольствие тем, что в повести Кукольника изображена «дурная сторона русского дворянина и хорошая — его дворового человека... Не благоугодно ли вам будет на будущее время воздержаться от печатания статей, противных духу времени и правительства».
Цензор Фрейганг, заслуживший у литераторов прозвище Цербер, вычеркнул в статье Белинского выражение «всеобъемлющий Гете», говоря, что «это эпитет божий, а не человеческий».
И Боткин, и Панаев, и Катков, и Герцен, и Огарев были людьми состоятельными. Белинский был нищ. Ничтожный гонорар, который Краевский, сам богатея, выплачивал ему — к тому же весьма неаккуратно, чтоб не сказать неохотно,— не давал Белинскому возможности выбиться из нужды и из тяготивших его долгов. Он жаловался друзьям:
— Я освирепел от нужды, как зверь...
«Отечественные записки», поднятые трудами Белинского до расцвета, давали Краевскому чистого годового дохода до ста тысяч. Белинскому он платил в год шесть тысяч. Положение становилось нетерпимым. Тут стали выясняться и некоторые некрасивые проделки Андрея Александровича. Среди друзей пошел об этом шепоток. Герцен сказал Кетчеру:
— Краевский дурно платит Белинскому и вообще грязноват...
Сам Белинский поплакался — пока еще юмористически — Бакунину:
— Я представляю собою маленького Прометея в каррикатуре: толстые «Отечественные записки» — моя скала, к которой я прикован, Краевский — мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет.
Но вскоре добродушная насмешливость сменилась резким возмущением, более свойственным духу Неистового. Когда выяснилась одна грязная проделка Андрея Александровича, не побрезговавшего присвоить себе труд переводчика Кронеберга, Белинский обозвал Краевского «вампиром, всегда готовым высосать из человека кровь и душу, потом бросить его за окно, как выжатый лимон».
В конце концов негодование, усиливаясь, дойдет до того, что он покинет опостылевший журнал. Но это еще впереди.
Жил Белинский в ту пору на углу Невского проспекта и Фонтанки в огромном доме купца Лопатина у Аничкова моста. Квартира крошечная, две комнаты, выходившие окнами на задний двор. Там конюшня. Виссарион поставил на подоконнике горшки с лилиями, чтобы этим благоухающим забором отгородиться от запаха навоза и множества жирных назойливых мух. Единственное преимущество квартиры — редакция «Отечественных записок» рядом. Как только представилась возможность, Виссарион переехал в другую квартиру в том же доме.
Работал он в общем целый день, обедал большей частью у Панаевых. Их дом стал для него родным. К ночи он уставал до того, что голова деревенела, перо падало из рук. Тогда он шел играть в карты к Панаеву или к Тютчеву, благо они жили в том же доме. Иногда перед тем как идти он смотрел на себя в зеркало. Костюм был изрядно поношен.
— Нет, в таком виде идти нельзя,— решал он.
И все же шел, и все сходило хорошо, потому что его любили. Когда он входил, все оживлялись. Составилась пулька: Белинский, Маслов, Кульчицкий, Тютчев. Или: Белинский, Кавелин, Панаев, Языков. Позже в эту компанию включились юный Некрасов и молодой щеголь Тургенев, тогда больше поэт, чем прозаик. Он чрезвычайно понравился