харч…[28] везешь с собой в нарте[29] Тяжеленько доставалось, особливо когда со студеного моря закрутит сиверко. Спать-то приходилось все время в снегу, ну, только и спасались, что нодьей. Мать родная она для нас… И по осеням около нодьи ночевали тоже. Ночи в горах студеные, сам-то весь промокнешь на дожде, а спать приходилось на сырой земле… Ох, всячины напринимался, когда ясачил.
Евстрат потушил костер и на его месте положил обрубок покороче, укрепив его по краям четырьмя кольями.
– Ну, а теперь уж ты мне помоги, Лука Иваныч, – говорил он, поднимая за конец второй обрубок. – Мы его сверху навалим…
Отогревшийся Лука Иваныч с удовольствием принялся помогать. Когда второй обрубок был положен, Евстрат объяснил:
– Ежели плотно их положить, бревешки, друг к другу, так не будут гореть… Нужно забить между ними клинушки так, чтобы руку можно было просунуть. А в паз-то моху набьем да головешку от костра сунем, да угольков подсыплем.
Нодья затлелась. Евстрат, припав на колени, долго раздувал огонь.
– Тоже ей не полагается настоящим огнем горсть, – объяснял он. – Пусть потихоньку тлеет… Ежели положить сосновые или березовые бревешки, так никакого толку не будет: сразу вспыхнут и сгорят. Тоже и пихта не годится… А вот сухая елка самое разлюбезное дело. Ну, теперь готова вся музыка. До утра протлеет.
Устроив нодью, Евстрат принялся готовить «перину», то есть надрал из-под снега мху и обсыпал его мягкими пихтовыми ветками.
– Прямо на зеленом пуху будем спать, Лука Иваныч. Мы из снегу стенки сделаем, чтобы не поддувало с боков. От снегу тоже тепло идет, ежели за ветром. Мы-то к этому делу привычные люди…
Луке Иванычу сделалось окончательно совестно, когда он растянулся на устроенной Евстратом «перине». Действительно, было и тепло и сухо, и даже уютно. От нодьи тянуло ровным теплом, так что даже было жарко лежать. Евстрат устроил себе такую же перину по другую сторону нодьи.
– А теперь животную обрядим, чтобы не дрогла на морозе, – думал вслух Евстрат.
Он наломал мягких пихтовых веток, сплел из них что-то вроде коврика и накрыл ими дрожавшую от холода лошадь, а потом сходил к оставленным саням и принес небольшую охапку сена.
– Это животной будет заместо чаю… – шутил Евстрат, устанавливая лошадь так, чтобы и на нее тянуло от нодьи теплом.
Когда было все устроено, Евстрат присел около нодьи на корточки, раскурил деревянную трубочку и проговорил:
– Ну, Лука Иваныч, поздравляю с новосельем… Вот только одна ошибочка вышла у нас с тобой… да. Закусить бы нам с тобой теперь в самый раз, а закусить-то и нечего.
– Забыл взять хлеба?
Евстрат повернул свое загорелое лицо, обросшее, точно болотным мхом, жиденькой бороденкой песочного цвета, и ответил с какой-то больной улыбкой:
– А нету его, хлебушка-то!
– Как нету? – удивился Лука Иваныч.
– А так: нету – и шабаш. Голодуха у нас прошла по всему чердынскому краю… Земля студеная, неродимая… Едва-едва сенцом сколотились для скотинки, да и то в обрез. А уж сами-то кое-как…
– И у меня тоже нет с собой ничего, – признался Лука Иваныч. – Эх, и жизнь только наша почтовая, настоящая каторжная… Хуже ее и не найти, Евстрат. Летом на солнце жаришься, зимой на холоде мерзнешь, осенью дождем тебя мочит, ветром продувает… А в распутицу весной всю душу вымотает по гатям да болотам. В прошлом году у нас один почтальон так-то весной утонул на одной переправе через реку. И речонка-то не велика, а тут весной вот как разыгралась.
Разговорившись о своей почтовой службе, Лука Иваныч почувствовал себя самым несчастным человеком в свете. Да, добрые люди сидят теперь в тепле да ждут праздника, а вот он должен корчиться около нодьи. И ничего не поделаешь: почта не ждет…
– У тебя в городе-то жена есть, Лука Иваныч?
– Есть жена…
– И детками господь наградил?
– Есть и детки… Старшей девчонке уже восьмой год пошел, а Ваньке четыре года исполнилось. У них сегодня елка. Жена-то моя швеей жила у господ и выучилась разным господским порядкам. Одним словом, баловство…
Евстрат не слыхал никогда, как устраивается господским детям рождественская елка, и Лука Иваныч объяснил ему.
– Так, так… – соглашался Евстрат. – Экое житье, подумаешь, вашим городским ребятам… У наших, вон, и хлебушка нет для праздника. Моя старуха испечет ковригу хлеба, так и разделить ее не знает как. Ну, ребятам в первую голову нарежет, а, глядишь, самой-то ничего и не осталось… Вот тебе и весь праздник.
Выкурив свою трубочку, Евстрат отправился спать по другую сторону нодьи и долго что-то бормотал себе под нос. Лука Иваныч начал сладко дремать. Скверно было только то, что приходилось переворачиваться с боку на бок, когда от нодьи слишком уж нагревалась одна половина тела. Он долго смотрел на усыпанное яркими звездами небо и думал о том, что теперь делается дома. Елка уже кончилась, и ребята полегли спать. Жена что-нибудь работает и, наверное, думает о нем. Добрая она, заботливая…
– Лука Иваныч, ты спишь?
– Нет, а что?
– Да так… Лежу я и думаю, какое тебе житье-то издалось. Помирать не надо… Ей-богу! И сам сыт, и ребятки, и жена… Поди, и шти каждый день?
– Да.
– Вот, вот… С говядиной шти-то? Да еще каша, да каша-то с маслицем?.. Хоть бы денек так-то пожить, Лука Иваныч. Жалованья-то сколько получаешь?
– Пятнадцать рублей…
– Пятна-адцать? Масленица, а не житье тебе, Лука Иваныч…
Лука Иваныч проснулся только утром, когда кругом уже было светло. Нодья догорала. Лука Иваныч сел на своей «перине» и улыбнулся. Ложился он спать самым несчастным человеком, а проснулся самым счастливым… После вчерашнего разговора с Евстратом у него был праздник на душе.
Постойко
I
Едва только дворник отворил калитку, как Постойко с необыкновенной ловкостью проскользнул мимо него на улицу. Это случилось утром. Постойке необходимо было подраться с пойнтером из соседнего дома, – его выпускали погулять в это время.
– А, ты опять здесь, мужлан? – проворчал пойнтер, скаля свои белые длинные зубы и вытягивая хвост палкой. – Я тебе задам…
Постойко задрал еще сильнее свой пушистый хвост, свернутый кольцом, ощетинился и смело пошел на врага. Они встречались каждый день в это время и каждый раз дрались до остервенения. Охотничий пес не мог видеть равнодушно кудластого дворового пса, а тот, в свою очередь, сгорал от нетерпения запустить свои белые зубы в выхоленную кожу важничавшего барина. Пойнтера звали Аргусом, и он даже был раз на собачьей выставке, в самом