— Да он никак спит с открытыми глазами? Что это с ним? Похоже, у него бред… А ну-ка, просыпайся, просыпайся, сынок, это полезнее, чем эдак охать да трястись словно в лихорадке!
Так говорил папаша Гюгенен, тормоша сына, чтобы заставить его проснуться. Пьер послушно приподнялся на своем ложе, но небеса все еще оставались разверстыми для него. Он уже не спал, но прекрасные образы все еще носились перед его глазами, а в ушах продолжали звучать сладкие звуки священных лир. Он уже стоял на ногах, а видение все не рассеивалось; особенно поражало его благоухание, которое преследовало его и сейчас — наяву.
— Вам не кажется, будто здесь пахнет розами и лилиями? — спросил он отца, который с беспокойством наблюдал за ним.
— Еще бы не пахло! — отвечал тот. — Да ведь у тебя вся рубашка набита цветами. Не иначе как ты решил сделать из себя алтарь ко дню праздника тела господня.
В самом деле, цветы Изольды, соскользнув с груди Пьера, упали к его ногам.
— Ах, — сказал он, поднимая их, — так вот откуда этот дивный сон! — И, ни словом не упрекнув отца, так внезапно прервавшего волшебное видение, Пьер, исполненный новых сил, усердно принялся за работу.
Однако за ним сразу же пришли. Граф де Вильпрё требовал его к себе, чтобы отдать какие-то распоряжения, и Пьер отправился к нему, совершенно не подозревая, что это лишь предлог и что старый вельможа горит желанием спокойно и не компрометируя себя поговорить по душам с этим человеком из народа. Но чтобы фантазия графа стала понятна читателю, ему следует узнать о прошлом этого необычного человека.
Сын одного из тех аристократов, которые связали свою судьбу с судьбой Филиппа Орлеанского[100], он в годы революции был косвенно причастен к заговору на всех его стадиях, но вовремя сумел скрыться, избежав таким образом участи своего отца, который собственной головой заплатил за свою связь с принцем Эгалите. Засим очень осторожно и на редкость удачно он вышел из игры, а после Девятого термидора[101] окончательно приободрился. Во времена Империи был префектом, но не на лучшем счету, ибо, никогда не споря против свирепых декретов правительства, он, в силу врожденной податливости и благодушия, вел себя значительно мягче и гуманнее, нежели то полагалось ему по должности. Он был смещен в расцвете сил, но от этого только выиграл, получив назначение в более крупную префектуру с помощью господина де Талейрана[102], который ценил его ум и сумел в должном свете представить смерть Эжена де Вильпрё (сына нашего графа и отца Изольды), погибшего на поле брата во время Испанской войны[103]. Должности эти, так же как удачные спекуляции, к которым он проявлял вкус и способности, приумножили его состояние. После возвращения Бурбонов он вновь был смещен: ему не могли забыть ни его поведения во время революции, ни его возвышения при Империи. Тогда он ударился в либеральную оппозицию. Не попав в палату пэров, он стал презирать ее (или делать вид, что презирает) и добился избрания в депутаты[104].
Его аристократическая родня и окрестные дворяне отзывались о нем как о человеке мелком, коварном и честолюбивом, между тем как либералы приписывали ему и величие души, и чисто республиканскую твердость, и прозорливость в политике. Поспешим оговориться, что сей почтенный вельможа, острослов и очаровательный салонный собеседник, отнюдь не заслуживал
Ни сих похвал чрезмерных, ни хулы[105].
Его оппозиция была весьма умеренной и хорошего тона. Он так мило, так остроумно и всегда кстати умел подшутить над правительством, королевской фамилией, фаворитками и преуспевающими прелатами, что слушать его было истинным удовольствием. Казалось, сам Вольтер воскресал тогда во всем его облике и язвительных речах, и среди избирателей либерального толка вряд ли нашелся бы хоть один, кто решился бы отказать в своем голосе кандидату, в доме которого ему довелось так вкусно пообедать и так весело посмеяться.
Более всего обязан он был своей славой либерала той истории, которая и привела его сюда, в поместье де Вильпрё, где мы застаем его теперь мирно занимающимся чтением книг и восстановлением старинной часовни. Он был шестьдесят третьим депутатом, который четвертого марта этого же года в полном облачении встал со своего места, чтобы в числе других покинуть заседание палаты, после того как, по выражению господина виконта де Фуко и согласно его приказу, был «схвачен» Манюэль[106]. Он был в числе тех, кто подписал протест, врученный пятого мая президенту палаты депутатов. Все это дает нам ясное представление о том, какой он избрал политический курс, однако отнюдь не говорит не только о его убеждениях, но и о том, дело какой партии он, собственно, защищал, ратуя за неясное и весьма расплывчатое понятие «конституционализма». В числе парламентских деятелей, принявших участие в достойном акте, о котором мы только что упомянули, были самые уважаемые и знаменитые во времена Бурбонов имена. Как жаль, что мы не можем назвать их среди достойнейших имен и в наши дни![107] Однако, как это бывает во всякой оппозиции, объединяющей под своим знаменем самые различные элементы, среди тех, кто в едином стихийном порыве выразил тогда свой протест против незаконных и жестоких действий правительства, были люди, движимые разнообразными интересами. У парламентской левой был свой общепринятый официальный язык, но за словами ее крылись какие-то тайны, а крайнее ее крыло имело даже, как говорят, какое-то отношение к обществу карбонариев, о котором главный прокурор Белляр высказался следующим образом: «Если в отношении первого пункта программы, требующего „уничтожить то, что есть“, все враги королевского трона полностью согласны между собой, то по всем остальным пунктам, в том числе и по вопросу о том, „что должно быть“, они расходятся друг с другом. Наполеон Второй, некий иностранный государь, республика и еще великое множество других нелепейших и противоречивых идей, которые вызывают разногласия среди наших „уравнителей“ относительно уготавливаемого ими будущего, — достаточно только перечислить все это, чтобы не только верноподданным, но и любому здравомыслящему человеку стало ясно, какое великое счастье ожидало бы Францию после первого же переворота, которому суждено было бы стать роковым началом новых переворотов»[108]. С кем именно втайне связывал свои мысли и поведение граф де Вильпрё — с Наполеоном Вторым, неким иностранным принцем, упомянутым господином Белляром, республикой или известной особой, которую господин Белляр счел нужным скрыть под странной перифразой «множество нелепейших идей», — об этом читатель узнает, быть может, несколько ниже. Пока же нас занимает только характер графа и его образ мыслей.
Человек, несомненно, неглупый, но обладавший скорее тонкостью и проницательностью в вопросах политики, нежели глубокомыслием в области социальной теории, и, однако, совершенно уверенный, что он решительно все на свете знает и понимает, граф де Вильпрё являлся, быть может, наиболее передовым представителем аристократии своего времени. Он любил Лафайета; с почтением относился к д’Аржансону; втайне оказывал услуги не одному высокородному изгнаннику; был даже одно время в восторге от системы Бабефа, отнюдь не являясь, однако, ее приверженцем. Восхищался господином де Шатобрианом и одновременно Беранже. Ум его жадно схватывал все высокое и прекрасное, но душа его, непостоянная душа вельможи, ничего не принимала всерьез. Он готов был уверовать в каждую новую социальную теорию, с поразительной легкостью в течение какой-нибудь четверти часа усваивая все ее положения, и с легкостью тут же переходил к другой. И в этом не было ни вероломства, ни непоследовательности — таков уж был его характер, ибо это был истинный дилетант. Ему свойственны были все достоинства и недостатки и артистической натуры и вельможи; он мог быть скупым и щедрым, требовательным и снисходительным, восторженным и недоверчивым, смотря по настроению и обстоятельствам. Легко горячился и легко прощал. Никто лучше его не умел устроить свою жизнь — он был богат, независим и обладал тем счастливым практическим умом, который помогает человеку жить в обществе по-своему, не слишком, однако, с ним ссорясь. Этому немало способствовала подлинная доброта, любезная предупредительность, природное великодушие; но сквозь эти патриархальные добродетели проглядывали беспримерное легкомыслие, откровенный эгоизм и глубокая беспринципность, которые проявлялись в этой его способности легко увлекаться общими вопросами и социальными идеями, не думая при этом ни об их последствиях, ни об их применении.