— Товарищ Кавтарадзе! Я свое место знаю!
Софье Абрамовне не долго пришлось извиняться за скудость стола. Через полчаса, а может, и того раньше мальчики из охраны притащили горячие шашлыки, лобио, сациви и прочую снедь, очевидно, из находившегося рядом «Арагви» — хотя один Бог знает, кто и когда смог ее приготовить в пять утра.
Как водится, Кавтарадзе, исполнявший у себя в доме обязанности тамады, поднял первый тост за гостя. Выпили. Поцеловались. Преломили хлеб. Потом — за хозяйку. Сталин, приняв «аллаверды», говорил о женах, которые умеют делить с мужьями их нелегкую жизнь и быть верными при всех обстоятельствах. Потом обнял Софью Абрамовну за плечи и сказал, тяжело вздохнув: «Намучилась, бедненькая». Еще выпили. Опять за Сталина, за Грузию, за молодость. Вспоминали. Пили. Смеялись. Снова пили. Снова грустили о молодости. И опять пили. Проснулась дочка Сергея Ивановича Майка — и ее усадили за стол, выпили и за нее тоже.
Сталин поцеловал Майку:
— Это ты и есть: «Пионерка Майя Кавтарадзе»?..
Через день семья Сергея Ивановича переехала в стометровую квартиру на Котельнической набережной. Вскоре Кавтарадзе стал замминистра иностранных дел. Министром тогда был В. М. Молотов.
После войны Сталин, гуляя с Сергеем Ивановичем по саду и подрезая ножницами куст, вдруг резко повернулся и зло бросил:
— А все-таки ты желал моего падения, когда примкнул к враждебной мне платформе!
На этот раз Кавтарадзе все-таки не посадили, а отправили в почетную — и не худшую из почетных — ссылку. В Румынию…
Я хорошо запомнил весь этот рассказ еще и потому, что слушал его не единожды: в 1968 и 1969 годах гостил у старика на его прелестной даче под Тбилиси, в Цхнети. Он, бывший тогда уже на пенсии, не мог, конечно, отделаться от такого воспоминания.
Сергей Иванович вообще обладал поразительной памятью. Рассказывая о событиях сорокалетней давности, точно называл имена, подробнейше восстанавливал детали, связанные с бытом или людьми, вплоть до речевых интонаций или покроя одежды.
Очень жалею, что по свойственному многим из нас легкомыслию не записал его рассказ тогда, по свежему следу: ведь с его смертью исчезли какие-то невозвратимые подробности нашей общей истории. Отчасти — только отчасти — искупаю свою вину, записывая время спустя, по памяти.
И, любя Сергея Ивановича, будучи за многое ему благодарным, отмечаю то, что и тогда меня горестно, хотя еще и смутно удивляло: какие бы страшные факты, какие бы изуверские подробности ни приводил он, говоря об Иосифе, Кобе, Сталине, в его рассказе всегда чувствовалось глубокое уважение к Иосифу Виссарионовичу…
Апрель 1978
Разлетелось, разъехалось, в пух и прах разбилось то наше время, начало 60-х, и умерли связанные с ним надежды. Да и люди — умирают.
Сегодня, в майские дни 79-го года, я продолжаю записи, датированные апрелем 78-го и помеченные моим тогдашним местопребыванием в 63-й городской больнице. Там я их начал и там прервал на рассказе о Кавтарадзе; прервал, выйдя на волю, чтобы приступить к повседневным делам.
И вот, находясь уже в 1-й Градской с очередным приступом радикулита, узнаю, что на моем этаже лежит после операции рака Володя Паулус. Положение его безнадежно. Ему всего пятьдесят. Когда, заходя к нему в палату, вижу на его лице ту самую пресловутую печать, по которой безошибочно определяют, что человек начинает «светить» туда, опять вспоминаю «Современник», «Два цвета» и, конечно, его, Володю Паулуса.
Знаменитая тройка спектакля: Глухарь — Евстигнеев, Репа — Елисеев и их главарь Глотов, чья зловещая фигура была сыграна Паулусом сильно, умно и навсегда врезалась в память видевших «Два цвета». Играли мы с Володей и в «Третьем желании», и в «Голом короле», с таким успехом шедшем в Тбилиси, где я и застрял посреди своего рассказа из-за дел насущных, актерских, режиссерских, — застрял, целый год не возвращаясь к нему. Что делать, совершенно невозможно ни писать, ни вспоминать, когда голова не свободна, когда ты не можешь всласть отдаться потоку подсознания, стремящемуся излиться, как сказано гением, «в свободном проявленье».
И вот год спустя я опять в больнице, в этом «доме творчества», прочно отгороженный от суеты, пытаюсь продолжать анализ прожитого, пережитого, отжившего…
Итак, 1962 год сулил «Современнику» многое, очень многое. То был пик признания, успеха, пик наших надежд, увенчавшийся гастролями в Тбилиси и Баку.
Осенние надежды были уверенно связаны с «Драконом» Шварца, прочитанным на труппе еще в Тбилиси, с пьесой Гибсона «Двое на качелях», с комедией Володина «Назначение». И это — хоть и отчасти — сбудется. «Двое на качелях» поставит Галина Волчек, и спектакль станет ее успешным режиссерским дебютом. «Назначение» тоже окажется одной из лучших работ Ефремова, в которой он и сам замечательно сыграет Лямина. Впрочем, там был прекрасен весь актерский ансамбль: Евстигнеев — Куропеев-Муровеев, Дорошина — Нюта, Кваша — отец, Волчек — мать. А тот же Володя Паулус играл бухгалтера Егорова, страстного поклонника Есенина; маленькому скучному бухгалтеру советского учреждения, отбывающему повинную службу, почему-то не давали покоя буйные строки одного из самых мрачных и трагичных поэтов России.
«Черный человекНа кровать ко мне садится,Черный человекСпать не дает мне всю ночь» —
читал Паулус — Егоров…
(Пишу все это и неотступно думаю, что через полчаса-час надо найти в себе силы зайти в палату № 843 и как ни в чем не бывало, с почти беззаботной улыбкой присесть на край Володиной постели.)
Словом, 62-й год. Мне двадцать восемь лет, а «Современнику» всего шесть, он юноша, он полон сил. И тут бы самое время начать рассказ о том, что мечталось тогда Олегу Ефремову и всем нам, что, казалось, сулило вот-вот обернуться реальностью, — и тогда мы выйдем на другие рубежи, взойдем на иной круг спирали, неуклонно бегущий вверх.
Я никак не хочу умалять значения хороших спектаклей, которые шли в те годы на сцене «Современника», да и всей его роли в тогдашней духовной жизни, но первопричины будущего кризиса, корни будущих метастазов — уже там, в том времени. Корма надо готовить загодя, а то придется перейти на подножный корм, — так оно и получилось, когда вместо новейших острых и жизненно важных пьес «Современник» вынужден возобновить «Вечно живых», а «Дракон» Шварца обернулся «Сирано де Бержераком». Впрочем, вина ли это театра? Нет, не вина — беда!
Разве не сделал Ефремов все возможное и невозможное, чтобы в нашем репертуаре была, к примеру, пьеса Мрожека «Танго» или комедия Шварца? Разве не читались и не находили в труппе самую горячую поддержку «Носороги» Ионеско, «После грехопадения» Артура Миллера, его же «Случай в Виши», который был уже «размят» М. Хуциевым и очень талантливо поставлен Ефремовым, но в готовом виде запрещен начальством окончательно и бесповоротно? Мало почувствовать, найти и определить свой репертуар — надо его «пробить». А вот это уже в большинстве случаев было выше человеческих сил и даже сил Олега Николаевича.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});