Шрифт:
Интервал:
Закладка:
дорогу до района он насупленно молчал. А поздним вечером они мылись в жарко натопленной бане, и журналист, хлеща себя по спине березовым пахучим веником, все вспоминал девушку на дороге и говорил: «Я уверяю вас, такого народа мир еще не знал. Это еще юный народ, несмотря на кровавую свою историю. А когда он поднимется во весь рост, он поразит мир такими делами, что нам и не снилось!..»
Да, но от кого же он совсем недавно слышал эти самые слова? Привалясь спиной к подушке, Алексей Макарович подтянулся, сел удобнее, взял новый лист бумаги и вдруг вспомнил, как Иван расхаживал по этой комнате, слышал его глуховатый взволнованный голос. «Что заставило Ивана забыть свои слова, забыть, как сам он мучился, когда увидел колхозы в области разоренными, на краю нужды?.. Ничто ведь не прошло бесследно ни для меня, ни для него. И он все еще верит, что все мы должны чем-то жертвовать во имя высших целей? Ведь он, как и я, всего себя отдавал тому главному, что двигало страну вперед, не замечая, что нередко мы действовали вразрез с объективными закономерностями, не слушали массу, командовали ею... И хотели мы того или нет, но создавалось дикое положение, что отдельным приспособленцам, пробравшимся к власти, карьеристам холодного расчета, не имевшим ничего за душой, далеким от наших идей и самого существа ленинизма, верили больше, чем тем истинным коммунистам, которые не молчали о наших бедах... Конечно, жизнь рано или поздно выведет всякого рода шкурников на чистую воду, но было б наивно думать, что они сами всплывут на поверхность, что они не приспособятся под новое время и новые веяния,— таких людишек нелегко разгадать, и они будут делать все, чтобы сегодня на словах выступать за передовые методы, а на деле ничего не предпринимать, чтобы помогать партии быстрее двигаться вперед... Но, к счастью, процесс демократизации уже необратим, и, как бы эти нахлебники народа ни изворачивались, логика жизни неумолимо обнаружит их, потому что их время кончилось... Они будут еще пакостить и приносить нам явный вред, вроде того, который приносит сейчас Коробин, но мы все равно остановим их... Самое главное — нам нужно понять, что происходит в глубинах нашей жизни, постичь все явления, как подобает настоящим диалектикам и марксистам, бесстрашно глядя правде в глаза, и тогда мы пойдем семимильными шагами навстречу тому будущему, ради которого мы все живем и боремся...»
Он снова писал, писал с удивительным чувством свободы и легкости, еле поспевая за мыслью. Перед рассветом он забылся и увидел себя около силосной ямы. Гудела силосорезка, несколько человек бросали вилами свежую траву на транспортер, в яме кружилась, уминая измельченную массу, гнедая лошадь, на ней сидел мальчишка в розовой рубахе и без конца дергал за поводья, кричал, не давал лошади вырваться из заведенного круга. Иногда струя ударяла прямо в морду лошади, она шарахалась в сторону, норовя выскочить из ямы, но мальчишка натягивал поводья, возвращая ее на привычный круг...
Когда он проснулся, солнце еще не всходило, бледная розоватость пробивалась в небо над садом, словно бросили туда кристаллик марганца и он таял, окрашивая все вокруг нежными потеками. Ему вдруг неудержимо захотелось встретить солнце, подышать утренней свежестью, и он стал торопливо одеваться. Надо было тихо прокрасться по коридору, чтобы не разбудить Дарью, и он проделал этот путь на цыпочках, в одних носках, держа в руках ботинки. У крыльца спала вчерашняя собака. Заслышав его шаги, она вскочила и опять посмотрела выжидающе — прогонит он ее или оставит. «Пойдем! — сказал он.— Вот жаль, что я не знаю, как тебя кличут, ну да ничего, придумаем!» И собака поплелась рядом вдоль плетня, в глубину сада, по росистой траве, от которой, точно лаковые, заблестели черные ботинки. Калитка в глубине сада вела прямо к реке, он пропустил собаку вперед, спустился по земляным ступенькам к берегу. Лицо опахнуло речной прохладой, из-за лугов брызнуло солнце, и он зажмурился от резкого света. А когда открыл глаза, все ожило вокруг, зазвучало, расцветилось. По сухому песку съезжал мужик па телеге, сидя на краю опрокинутой бочки. Когда колеса очутились в реке, мужик стал черпать ведром воду, ловко бросая его вверх дном и топя. Мокрая бочка блестела, как стеклянная, с нее сбегали вниз юркие струйки, рябили воду. Лошадь рывком выхватила телегу из речки и потянула ее по крутому извозу, вода звучно чмокала в тугой утробе бочки, выплескивалась и темными лохмотьями пятнала пыльную дорогу. Едва телега скрылась за поворотом, как за ивовым кустом показался селезень, отразился в спокойной воде, неправдоподобно разукрашенный, и с берега было видно, как дергаются в воде его розовые перепончатые лапки. Он горделиво повел зеленоватой, с сивым отливом головой, призывно и сдержанно закрякал, зовя утку. Она выплыла из-за куста, и они о чем-то долго
говорили, изредка зарываясь носами в мягкое илистое дно; серединой реки плыли две красные коровы, высоко держа головы над водой; надсадно орал с того берега мальчишка, должно быть упустивший коров. Всходившее солнце окрасило и реку, и плывущих коров, и селезня с уткой, сочилось из каждой капли на листе, казалось, даже сама тишина, повисшая вдруг над рекой, соткана из радужных ниток восхода... «А ведь можно, наверное, жить только одним этим,— подумал он,— если человек способен чувствовать удивительную красоту мира! — Но он тут же усмехнулся: — Сам-то ты никогда не жил такой жизнью, да и ни за что не согласился бы так жить. Ведь как бы человек ни совершенствовал свои чувства, он все равно не уйдет от главного вопроса — зачем жил, по какому праву ходил по земле, чем украсил ее, на что потратил силы своего ума и сердца? Любя и теша себя одного? Вероятно, такому человеку страшно уходить из жизни. Но разве легче уходить тому, кто оставил след и в делах, и в памяти людской?..»
От реки тянуло сыростью, запахом ила и мокрой зелени, жадно лакала воду собака, метался ее алый язык, хлюпала за кустами река... Он вдруг почувствовал легкое головокружение и тошноту, его качнуло, как вчера вечером, и он подумал: «Что же Константин? Почему он так долго? Может быть, лучше сесть?» Но, пересилив себя, стал медленно подниматься по земляным ступенькам, ощущая жаркие и быстрые приливы крови к вискам. У калитки он постоял, но снова будто заглянул с большой высоты в глубокий обрыв, и его потянуло вниз, замутило. «Вот прожил столько лет и остался в чем-то легкомысленным,— упрекнул он себя,— Надо было отлежаться».
В саду от солнца тоже все изменилось, белое облако повисло над цветущими вишнями, янтарно светились наплывы на сиреневых стволах, гудели невидимые пчелы. «Будет много ягод,— подумал он.— Надо бы еще раз опылить деревья после цвета». И в ту же минуту увидел, как мелькнула в глубине сада на тропинке знакомая фигура Константина. «Вот и хорошо! — Он с облегчением вздохнул.— Сейчас я расскажу ему все!» Он заторопился навстречу, но не сделал и нескольких шагов, как сильный удар в затылок вырвал из-под ног его землю. «Нет! Нет!» — крикнул он, хватаясь за ветку яблони, но второй удар опрокинул его навзничь, и он уже не слышал, как хрустнула, ломаясь под ним, ветка, как взвыла собака, как Константин рвал на груди его рубаху, кричал и звал на помощь...
Очнулся он уже в кровати, и первое, что увидел, был белый халат доктора, блестящий шприц в его руках. «Не надо»,— хотел сказать он, но язык не повиновался. После укола стало легче дышать. В комнату тихо вошла Дарья, уставилась на него красными, заплаканными глазами. «Это ты зря»,— сказал он ей взглядом и даже попытался улыбнуться, чтобы приободрить ее, но губы не подчинялись ему. Она молча припала к его руке, затихла, и руке его стало тепло от ее слез. «Ты редкий человек, Дарья моя,— сказал бы он ей сейчас.— Я таких больше не встречал!..» Рядом с кроватью он увидел Константина, у него было непривычно напряженное лицо. Вот он опустился на колени около кровати, встретился с его глазами, спросил: «Ты узнаешь меня, батя?» Он кивнул и подумал, что его дела на самом деле плохи, и повел головой в сторону, один раз, другой, пока Константин не понял, не взял со стола большой белый конверт. Тогда он успокоился и закрыл глаза, и, когда вновь открыл, Константин склонился над ним и сказал громко, словно глухому: «Я это отправлю!.. И, слышишь, батя, я не сдамся! Не сдамся, чем бы мне ни грозили!.. А ты будешь жить!» Голос его прервался, дрогнул, он закусил губу и, порывисто встав, отошел к окну, долго протирал там очки. «Только бы не ушла эта боль,— подумал Алексей Макарович.— Пока есть боль, я знаю, что я жив...» А боль пухла, разрасталась, точно долбили чем-то железным и тупым в затылок. Ему казалось, что он кричит, проваливается в вязкий мрак, медленно выплывает из него. Видел, как сквозь туман, какие-то лица, иногда узнавая, а чаще не в силах вспомнить, кто перед ним, потом все застилал белый халат доктора... Он уже не чувствовал боли уколов, все пересиливала, топила рвавшая голову боль. Затем боль отошла, и он впал в забытье... И снова увидел себя возле силосной ямы. Гудела силосорезка, кружилась, как заведенная, лошадь, выбивались из сил люди, а яма все не наполнялась, хотя туда лилась потоком и хлестала яростная зеленая струя. Он тоже стоял у транспортера, лихорадочно бросал охапки травы, которые подавал ему Мажаров. Тут же суетились и Дарья, и Егор Дымшаков, и Корней Яранцев, и всеми ими командовал уже не бригадир, а Пробатов, возвышавшийся на краю ямы и подгонявший всех — живее, живее! Вот он махнул рукой,— довольно! — и все разогнули спины. Выключили силосорезку, и сразу на поляну обрушилась тишина. Она Пыла как избавление, как отрада. Хлынула со всех сторон, словно вода в половодье, и он с наслаждением, не испыты-
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Где эта улица, где этот дом - Евгений Захарович Воробьев - Разное / Детская проза / О войне / Советская классическая проза
- Мать и сын - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Двое в дороге - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза