Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, Феб навеки побледнел от неутешной скорби о Дафне, которая под самыми жгучими лобзаниями бога, оставалась все такою же темною и непроницаемою, все так же хранила под ветвями своими ночную прохладу и тень.
И всюду в роще царили запустение, тишина, сладкая грусть влюбленного бога.
Уже мраморные, величавые ступени и столпы Дафнийского храма, воздвигнутого во времен Диадохов, сверкнули, ослепительно белые среди кипарисов, – а Юлиан все еще не встречал никого.
Наконец, увидел он мальчика лет десяти, который шел по дорожке, густо заросшей гиацинтами. Это было слабое, должно быть, больное, дитя; странно выделялись черные глаза, с голубым сиянием, на бледном лице древней, чисто эллинской прелести; золотые волосы падали мягкими кольцами на тонкую шею, и на висках виднелись голубоватые жилки, как на слишком прозрачных лепестках, выросших в темноте цветов.
– Не знаешь ли, дитя мое, где жрецы и народ? – спросил Юлиан.
Ребенок ничего не ответил, как будто не слышал.
– Послушай, мальчик, не можешь ли провести меня к верховному жрецу Аполлона?
Он тихо покачал головой и улыбнулся.
– Что с тобою? Отчего не отвечаешь?
Тогда маленький красавец указал на свои губы, потом на оба уха и еще раз, уже не улыбаясь, покачал головой.
Юлиан подумал: «Должно быть, глухонемой от рождения».
Мальчик, приложив палец к бледным губам, смотрел на императора исподлобья– Дурное предзнаменование! – прошептал Юлиан.
И ему сделалось почти страшно, в тишине, запустении и сумраке Аполлоновой рощи, с этим глухонемым ребенком, пристально и загадочно смотревшим ему в глаза, прекрасным, как маленький бог.
Наконец, мальчик указал императору на старичка, выходившего из-за деревьев, в заплатанной и запачканной одежде, по которой Юлиан узнал жреца. Сгорбленный, дряхлые, слегка пошатываясь, как человек, сильно выпивший, старичок смеялся и что-то бормотал на ходу. У него был красный нос и гладкая круглая плешь во всю голову, обрамленная мелкими седыми кудерками, такими легкими и пушистыми, что они, почти стоя, окружали его лысину; в подслеповатых, слезящихся глазах светилось лукавство и добродушие. Он нес довольно большую лозниковую корзину.
– Жрец Аполлона? – спросил Юлиан.
– Я самый и есть! Имя мое Горгий. А чего тебе здесь нужно, добрый человек?
– Не можешь ли мне указать, где верховный жрец храма и богомольцы?
Горгий сперва ничего не ответил, только поставил корзину на землю; потом начал усердно растирать себе ладонью голую маковку; наконец, подпер бока обеими руками, склонил голову набок и не без плутовства прищурил левый глаз.
– А почему бы мне самому не быть верховным жрецом Аполлона? -произнес он с расстановкой.-И о каких это богомольцах говоришь ты, сын мой, – да помилуют тебя олимпийцы!
От него разило вином. Юлиан, которому этот верховный жрец казался непристойным, уже собирался сделать строгий выговор.
– Ты, должно быть, пьян, старик!..
Горгий ничуть не смутился, только начал еще усерднее растирать голую маковку и с еще большим плутовством прищурил глаз.
– Пьян– не пьян. Ну, а кубков пять хватил для праздника!.. И то сказать, не с радости, а с горя пьешь.
Так-то, сын мой,-да помилуют тебя олимпийцы!.. Ну, а кто же ты сам? Судя по одежде, странствующий философ, или школьный учитель из Антиохии?
Император улыбнулся и кивнул головой. Ему хотелось выспросить жреца.
– Ты угадал. Я учитель.
– Христианин?
– Нет, эллин.
– Ну то-то же, а то много их здесь шляется, безбожников…
– Ты все еще не сказал мне, старик, где народ? Много ли прислано жертв из Антиохии? Готовы ли хоры?
– Жертв? вон чего захотел!-засмеялся старичок и так клюнул носом, что едва не упал. – Ну, брат, этого мы давно уже не видали -со времен Константина!..
Горгий с безнадежностью махнул рукой и свистнул:
– Конечно! Люди забыли богов… Не то что жертв, иногда не бывает у нас и горсти жертвенной муки – лепешку богу испечь – ни зернышка ладана, ни капли масла для лампад: ложись да помирай!-Вот что, сын мой,-да помилуют тебя олимпийцы! Все монахи оттягали. А еще дерутся, с жиру бесятся… Песенка наша спета! Плохие времена… А ты говоришь – не пей. Нельзя с горя не выпить, почтенный. Если бы я не пил, так уж давно бы повесился!..
– Неужели никто из эллинов не пришел к великому празднику? – спросил Юлиан.
– Никто, кроме тебя, сын мой! Я-жрец, ты-народ.
Вот и принесем вместе жертву.
– Ты только что сказал, что у тебя нет жертвы.
Горгий с удовольствием поласкал себя по голой маковке.
– Нет чужой, есть своя. Сам позаботился! Три дня мы с Эвфорионом, – он указал на глухонемого мальчика,голодали, чтобы скопить деньги на жертву Аполлону.
Гляди!
Он приподнял лозниковую крышку корзины; связанный гусь высунул голову и загоготал, стараясь вырваться.
– Хэ-хэ-хэ! Чем не жертвочка?-усмехнулся старик с гордостью. – Гусь, хотя не молодой и не жирный, а все-таки птица добрая, священная. Дымок от жареного будет вкусный. Бог и этому должен быть рад, по нынешним временам!.. До гусей боги лакомы,-прибавил он, сощурив глаз, с лукавым и проницательным видом.
– Давно ли ты жрецом? – спросил Юлиан.
– Давненько. Лет сорок, – может быть, и больше.
– Твой сын?-указал император на Эвфориона, который смотрел все время пристально и задумчиво, как будто желая угадать, о чем они говорят.
– Нет, не сын. Я один – ни детей, ни родных. Эвфорион помощник мой при богослужении.
– Кто же родители?
– Отца не знаю, да и едва ли кто-нибудь знает.
А мать – великая сивилла Диотима, много лет жившая при этом храме. Она не говорила ни с кем, не поднимала покрова с лица перед мужами и была целомудренна, как весталка. Когда у нее родился ребенок, мы удивились и не знали, что подумать. Но один мудрый столетний иерофант сказал нам…
При этом Горгий с таинственным видом заслонил ладонью рот и прошептал на ухо Юлиану, как будто мальчик мог услышать:
– Иерофант сказал, что ребенок не сын человека, а бога, сошедшего тайно ночью в объятия сивиллы, когда она спала внутри храма. – Видишь, как он прекрасен?
– Глухонемой-сын бога?-проговорил император с удивлением.
– Что же? – возразил Горгий. – Если бы в такие времена, как наши, сын бога и пророчицы не был глухонемым, он должен бы умереть от скорби. И то видишь, как он худ и бледен…
– Кто знает? – прошептал Юлиан с грустной улыбкой, – может быть, ты прав, старик: в наши дни пророку лучше быть глухонемым…
Вдруг мальчик подошел к Юлиану, быстро схватил его руку и, заглянув ему в глаза глубоким, странным взором, поцеловал ее.
Юлиан вздрогнул.
– Сын мой!-произнес старичок с торжественной и радостной улыбкой,-да помилуют тебя олимпийцы!ты, должно быть, добрый человек. Мальчик мой никогда не ласкается к злым и нечестивым. От монахов же бегает, как от чумы. Мне кажется, он видит и слышит больше нас с тобой, только не может сказать. Случалось, что я заставал его одного в храме; сидит по целым часам перед изваянием Аполлона и смотрит, как будто беседует с богом…
Лицо Эвфориона омрачилось; он тихонько отошел от них.
Горгий ударил себя по голой маковке с досадой, встряхнулся и проговорил:
– Что это, как я с тобой заболтался! Солнце высоко.
Пора жертву приносить. Пойдем.
– Подожди, старик, – молвил император, – я хотел спросить тебя еще об одном: слышал ли ты, что август Юлиан задумал восстановить почитание древних богов?
– Как не слышать! -жрец покачал головой и махнул рукой. – Куда ему, бедняжке!.. Ничего не выйдет. Пустое.
Я говорю тебе: кончено!
– Ты веришь в богов, – возразил Юлиан: – разве могут олимпийцы покинуть людей навсегда?
Старик тяжело вздохнул и опустил голову.
– Сын мой,-проговорил он, наконец,-ты молод, хотя уже ранняя седина сверкает в волосах твоих и на лбу морщины; но в те дни, когда мои белые волосы были черными и молодые девушки засматривались на меня, помню, однажды плыли мы на корабле недалеко от Фессалоник и увидели с моря гору Олимп; подошва и середина горы были в тумане, а снежные вершины висели в воздухе и реяли, во славе неба и моря, недосягаемые, лучезарные.
И я подумал: вот где живут боги! – и умилился душою.
Но на том же корабле был некий старец, злой шутник, который называл себя эпикурейцем. Он указал на гору и молвил: «Друзья, много лет прошло с тех пор, как путешественники взошли на вершину Олимпа. Они увидели, что это самая обыкновенная гора, точь-в-точь такая же, как другие: там нет ничего, кроме снега, льда и камня».
Так он молвил, и слово его глубоко запало мне в сердце, и я вспоминаю его всю жизнь…
Император улыбнулся:
– Старик, вера твоя детская. Если нет богов на Олимпе, почему бы не быть им выше, в царстве вечных Идей, в царстве духовного Света?
Горгий еще ниже опустил голову и безнадежно почесал себе маковку.
– Так-то оно так… А все же-кончено. Опустел Олимп!
- Реформы и реформаторы - Дмитрий Мережковский - Историческая проза
- Антихрист - Эмилиян Станев - Историческая проза
- Микеланджело - Дмитрий Мережковский - Историческая проза