Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время моего визита Ойстрах должен был уехать из Москвы на пару дней, поэтому, хоть я и чувствовал в нем родственную душу, но по-настоящему узнал его только в Праге, когда в мае 1947 года нам представился шанс сыграть вместе, и с тех пор наша дружба только крепла. Это было довольно безвкусное мероприятие, на такого рода официальных церемониях высокопоставленные чиновники и официальные лица дружно аплодируют избранному таланту. Исполнение чьих-то распоряжений было неотъемлемой частью жизни Ойстраха, как и любого советского артиста, — и вообще любого артиста, живущего при автократическом режиме. Не думаю, что им очень нравилось являться в Кремль, чтобы по приказу производить впечатление на гостей, но такова была жизнь этих людей. Моцарту и Гайдну приходилось делать то же самое, не говоря уже об Энеску при дворе румынских правителей. Я родился американцем, свободным от придворных обязательств, и всегда немного смущался от той бесцеремонности, с какой гражданские власти распоряжаются артистами, но я приехал в Прагу по личному приглашению Ойстраха и решил радоваться встрече, а не выискивать поводы для негодования. Первый из бессчетного числа раз мы играли вместе, аккомпанементом, насколько я помню, было только фортепиано. Если кто-то надеялся на битву гладиаторов, в которой мы оба будем бороться за звание лучшего, то его постигло разочарование: тогда, как и впоследствии, мы с Давидом были преданы друг другу, и между нами царила полная гармония.
Кажется, именно в тот раз Давид подарил мне Сонату для скрипки Прокофьева. Это было ответным жестом вежливости, поскольку в 1945 году я привез в Россию оркестровые партитуры и сольные партии двух скрипичных концертов, Элгара и Бартока (как выяснилось, оба были известны русским музыкантам благодаря Би-би-си, но вот партитуры оставались вне досягаемости). Впрочем, подарок мой не вызвал повсеместного воодушевления. Новелло, британский издатель Элгара, пришел в негодование, узнав, что теперь великие произведения Элгара будут исполняться по всему Советскому Союзу, а издателям от этого не перепадет ни пенни; ведь в те дни коммунисты презирали щепетильность капиталистов и буржуа в отношении исполнительских прав. Но причин для беспокойства у Новелло не было. Насколько мне известно, до середины семидесятых Элгар в России не исполнялся, и сейчас, пятьдесят лет спустя, эта партитура, возможно, все еще пылится где-нибудь в консерваторской библиотеке. Та же судьба постигла и Бартока. Его Концерт тоже не узнали бы в России, если бы я не исполнил его в Ленинграде в 1962 году; делая скидку на музыкальную неподготовленность слушателей, скажу, что его приняли хорошо. Когда Ойстрах дал мне Концерт Шостаковича, мы исполнили его одновременно, впервые — в Йоханнесбурге в 1956 году[13]; но, вручая мне Сонату Прокофьева, он все еще был ограничен странами советского блока, так что мне выпала привилегия представить ее всему остальному миру. Для дебютного исполнения я выбрал Нью-Йорк.
Еще не успев полюбить Москву, я уже должен был с ней попрощаться и сесть в самолет до Берлина, но этот рейс сильно отличался от моего великолепного одиночного перелета в Советский Союз. На сей раз в самолете было полно русских, они летели к своим мужьям и женам, служившим в Германии, и считали необходимым отметить это событие. Они знали, что я скрипач, поэтому я обязан был сыграть для них, они же, в свою очередь, угощали меня всякими лакомствами из промасленных бумажных пакетов (по непредусмотрительности я ничего не взял с собой в дорогу). Они пели, хором или поодиночке или под мой аккомпанемент, читали Пушкина, Лермонтова и других поэтов, наслаждаясь прекрасными знакомыми строками. Такая преданная любовь к своему культурному наследию не могла меня не тронуть. В конце этого веселого путешествия мы приземлились в Адлерсхофе, все мои попутчики высадились, а я, по просьбе пилота, остался на борту, так как меня следовало доставить в американский аэропорт. Я прекрасно понимал, что был только предлогом: русские пилоты хватались за любую возможность, лишь бы самолет обслужили и заправили щедрые союзники и лишь бы провести несколько часов в Темпельхофе. И снова в Берлине все международные перелеты отменили из-за тумана, но, по счастью, срочные дела в Лондоне ждали таких важных пассажиров, как советская делегация во главе с Громыко, и я к ним присоединился. Больше десятка машин отправилось в Бад-Ойнхаузен, железнодорожный терминал в британском секторе, откуда ходил ночной поезд в Кале; одиннадцать черных салон-вагонов в составе предназначались для советской делегации, в двенадцатом, сером американском военном вагоне, ехал я. Поезд сопровождали машины разведки, а замыкала процессию автолетучка. Почти весь день мы провели в дороге, но на этот раз мне не представился шанс заработать на ужин игрой на скрипке: мы много раз останавливались, но мне неловко было ходить по вагонам и просить еды у Громыко и компании, поэтому я тихо сидел у себя, держась на собственных телесных резервах.
В Кале следующим утром мы ждали, пока на военный корабль погрузятся возвращающиеся британские солдаты, заполнившие его, казалось, по самые планширы. За весь этот недолгий промежуток времени русские официальные лица не сказали мне ни слова, друг с другом они тоже почти не общались, просто стояли, холодные, угрюмые, неразговорчивые, от них веяло подозрительностью и недружелюбием, и я увидел тот Советский Союз, который не разглядел в Москве. Наконец и мы поднялись по трапу и заняли несколько квадратных метров привилегированного пространства. Я оставался на палубе, окруженный скрипками и другими трофеями: книгой для Дианы, ящиком крымских вин для мамы, тремя большими банками черной икры, которую на прощанье подарили мне Ойстрах с друзьями. Лондону в те дни приходилось немногим лучше, чем Москве, и икра казалась невиданной роскошью из другой эпохи, если не плодом голодного воображения. Диана разложила ее в полфунтовые баночки из-под варенья и раздала друзьям — впрочем, оставив нам львиную долю.
Затем я отправился в зимнее турне по Соединенным Штатам. На сердце было тоскливо, в голове сумбур, я не знал, как буду распутывать все житейские узлы. Эти два года, с осени 1945-го, легли пятном на мое прошлое. Некоторые ошибки бывают даже полезны — набираешься силы и мудрости. Но об этой я сожалею: я ничего из нее не почерпнул, а Диана, которая ни о чем не спрашивала, много месяцев мучилась неизвестностью относительно того, где я и когда снова появлюсь. Как же далеко я ушел от детской мечты о всемирной гармонии! Насколько беспомощной оказалась музыка в этом личном поражении! Я отдалился от родителей, жены и даже детей. Я совершил множество ошибок, чтобы не сказать — преступлений, они камнем лежат на сердце, и я не в силах их исправить. Я не понимал в то время, что чему быть, того не миновать, причинял страдания людям и мешал событиям развиваться естественным путем. Без сомнения, это был худший период в моей жизни, самый неясный, самый неопределенный; я плыл по течению и как никогда был близок к катастрофе.
Летом 1946 года в Риме я встретился с молодым британским офицером, работавшим с беженцами, который со временем стал близким и дорогим мне человеком. Звали его Ричард Хаузер, и впоследствии он женился на Хефцибе. Ричард среди прочих своих достоинств обладал талантом к графологии. Я показал ему почерк отца, матери и Дианы и был поражен тем, что его истолкование совпало с моим восприятием. Рассмотрев страницу, написанную Дианой, он сказал: “Рука выдающегося человека, я бы сказал, художника. Она могла бы возглавить собственное дело, учреждение и даже страну… Она бы справилась с любой задачей”. Он попросил и меня что-нибудь написать, изучал несколько минут, а потом в своей резковатой манере произнес: “Ну, а вы в ближайшее время либо подниметесь на новый уровень и начнете новую жизнь, либо вам конец”. Не очень утешительная открывалась перспектива.
Зимой, еще до нашей встречи с Ричардом, Диана повезла свою сестру Гризельду, тяжело больную туберкулезом, в санаторий в швейцарский Давос. Беспокоясь за сестру, отказываясь работать до тех пор, пока Гризельда не пойдет на поправку, измученная, одинокая, она должна была собрать все свои силы, чтобы выстоять. В то время я как никогда горячо благодарил человечество за изобретение телефона. Каждый вечер после концерта я звонил ей, где бы ни находился. И каждый раз мы разговаривали не меньше часа. Однажды под конец такого разговора (в Сиэтле, насколько помню) оператор разъединил нас на полуслове — быть может, ему надоело ждать или просто по рассеянности. Я пришел в ярость: не люблю, когда что-то оканчивается не само собой, а по принуждению. По моему настоянию оператор вновь соединил меня со Швейцарией, и мы с Дианой попрощались. Весной, продолжая искусственную и болезненную двойную жизнь, я снял для Нолы и детей дом возле Монтрё, оставаясь отрезанным от Дианы на много месяцев, словно находился не в Европе, а в Америке, и точно так же завися от телефона.
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн
- Музыка и ее тайное влияние в течение веков - Кирилл Скотт - Искусство и Дизайн
- Пикассо - Анри Жидель - Искусство и Дизайн