Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Извинившись, я положил ему кредитку на стол.
Не помню, как мы пришли домой. Помню только, что моей первой мыслью было, что я все знал с самого начала, с самого первого взгляда. Я слонялся по комнатам, хотел чем-то заняться, чтобы забыться, и не мог. Стал было перевешивать картину, но оказалось, что уже невозможно – успели выгореть обои. Чтобы как-то успокоиться, прийти в себя, что-то делать руками, я принялся переставлять книги в шкафах, это притупляло мысли и утомляло глаза и мышцы.
Я все время заходил в детскую и наклонялся над кроваткой. Брал Анечку на руки, ходил с нею по квартире. Когда я увидел мою дочку в первый раз, меня охватила, подняла, понесла какая-то волна любви к этому человечку – а теперь, когда узнал, что она больна, эта волна подхватила меня еще раз, намного сильнее прежней, закрутила, как щепку.
Я все время приглядывался к Кате: неужели она, мать, ничего не замечает, ничего не чувствует? А может, так же, как я, все знает с самого начала, но просто боится себе в этом признаться и хватается за ту ложь, которой нас окружают? Вот я теперь снова ей лгу. А что мне делать? Сказать ей правду? Или продолжать бессмысленную жестокую игру?
Меня давили неразрешимые вопросы. Почему судьба решила ударить так жестоко именно нас? Что с Анечкой будет в будущем? Как она будет развиваться? Чего сможет достичь? Что станет с нею потом, как она сможет жить без нас? Мысль лишиться этого родного кусочка, как это предложил сделать Ромберг, я отбросил сразу. Но было вообще непонятно, как жить с таким ребенком дальше. И потом, вопросы о будущем отступали перед насущным – важным казалось, чтобы вот сейчас, сегодня все было хорошо, чтобы Анечка не умерла – ее без конца преследовали болезни. Но страхи не отпускали: хорошо, я смогу моего ребенка сберечь, защитить сейчас, но что будет, если завтра Катю или меня вдруг унесет несчастный случай?
Катя тоже болела, после родов сделались осложнения. Помню, у нее начались желчные колики. В аптеке купили шприц и морфий. Она корчилась в приступе, от боли выступил пот, а шприц варился двадцать минут, и я молился, чтобы не лопнуло стекло. Наконец, я сам ввел ей в вену иголку, и вскоре Катя успокоилась, затихла.
Я все время думал о том моменте, когда надо будет сказать Кате правду. Нельзя сказать эту правду бережно, осторожно. Эта правда брутальна, она может убить ее. Хорошо, сейчас я взял эту правду на себя, думал я, сейчас я защищаю от этой правды Катю. Но сколько еще можно будет так беречь ее? Неделю? Несколько недель?
О несчастье знали, наверно, уже все окружающие и, разумеется, Матреша – и все вокруг Кати надели маски незнания.
Однажды она попыталась спросить меня:
– Послушай, Александр, не кажется ли тебе…
Она посмотрела мне в лицо и увидела там тоже маску.
– Что?
– Нет, ничего…
Я знал: именно я рано или поздно должен сказать Кате и именно меня она возненавидит за это.
Анечка много болела, часто подхватывала инфекции, простуды, все время то кашель, то насморк, бронхит. У нее было слабое сердце. В довершение всего началось воспаление легких. Ни Катя, ни я, мы не спали ночью, сидели у ее кровати. Наша девочка лежала в постельке совершенно синяя. Вдруг я подумал, что если сейчас она умрет, может быть, это будет для нее лучше. И даже не испугался этой мысли. А передо мной боролся за жизнь маленький человек, боролся за каждый вздох – с решимостью жить во что бы то ни стало. Больное сердце бешено стучало под рубашечкой. Полузакрытые глаза. Синее лицо. Синие руки. Анечка хотела жить – и мы должны были ей помочь.
И еще: ее болезни неожиданно сближали ее с другими, обыкновенными детьми. И это почему-то давало мне дополнительные силы.
Помню поразившие меня слова священника:
– Такие дети рано умирают – поспешите с крещением.
Долго держать тайну от Кати не удалось.
У меня была инфлюэнца, и пришел не наш врач, который был со мною в заговоре, а какой-то другой, я его не знал. Я не успел его ни о чем предупредить. И тогда все случилось с Катей. Выписывая рецепт, доктор, поглядев в детскую кроватку, стал говорить, наверно, нам в утешение, что такие дети часто болеют.
И еще он сказал:
– Я знаю, вы мне не можете поверить, но когда-нибудь придет момент, когда вы узнаете, как прекрасна жизнь и с таким ребенком и сколько богатства она вам принесет – это не утешение, это знание, опыт.
Я с ужасом смотрел на Катю. Она сидела, сложив руки на коленях, и смотрела в стену. Потом вскочила и, схватившись за голову, выбежала из детской.
Я бросился за ней, но Катя заперлась в спальной. Я стучался, она не открывала. Я прислушивался, но за дверью была тишина.
Доктор тихо прошмыгнул мимо меня к выходу.
Я снова стучал в дверь. Безрезультатно.
Иногда там раздавались только какие-то странные звуки. Потом я понял, что это Катя икала. Через какое-то время у нее началась истерика.
– Катя, открой немедленно, – кричал я, – иначе я сломаю дверь!
Она не отвечала.
– Я все тебе объясню, Катя, но только сперва ты должна выпить успокаивающее.
Я накапал для нее в стакан лавровишневых капель. Она не открывала. Из-за дверей доносились рыдания. Я принялся дергать ручку, пытался выломать замок, но прочная дверь не поддавалась. Я спустился звать дворника.
Когда он поднялся с топором и мы подошли к двери, та оказалась открытой. Я вошел. Катя сидела на диване, растрепанная, с красным заплаканным лицом, закрыв глаза.
Я подошел к ней, присел рядом, взял ее руку.
– Выслушай меня, Катя, прошу тебя! Такой ребенок – не наказание, а испытание. Нужно жить с этим. Мы нужны Анечке. И она нужна нам. И нужно быть сильным. Нужно невыносимое сделать выносимым.
Не помню, что еще я тогда говорил ее закрытым глазам. Нам надо было бы упасть друг другу в объятия, прижаться, выплакаться, положив голову друг другу на плечо, – ничего этого не было.
Катя открыла глаза и взглянула на меня откуда-то издалека. Она будто не сразу меня увидела, а когда увидела, то во взгляде ее не появилось ничего, кроме ненависти. Она вырвала свою руку и закричала:
– Оставь меня! Хоть сейчас уйди!
Я пододвинул ей стакан с каплями на край стола и вышел.
Только тогда я заметил, что дворник все еще стоял в коридоре со своим топором. Я дал ему полтину. Он, даже не поблагодарив, молча ушел.
Анечка многое изменила в нашей жизни. Вдруг от нас отвернулись знакомые, вернее, не отвернулись, а просто куда-то исчезли. То все время кто-то приходил, куда-то нас звали – теперь все прекратилось. Не из-за жестокости людей, отнюдь. Они просто не знали, как вести себя с нами, просто боялись чем-то обидеть нас, оскорбить, показаться нетактичными. Может быть, думали: как можно приглашать родителей на пикник или на именины, если у них такой ребенок?
В первые недели особенность Анечки не так была заметна, но когда ей исполнилось шесть месяцев, приговор был вынесен окончательный: ребенок заметно отстал в развитии и никогда не будет нормальным. Анечка была вялой, сонливой и почти никак не реагировала на нас, на окружающий ее мир. Идя по улице или гуляя в парке, я все время заглядывал в чужие коляски, и сердце сжималось при виде налитых, упитанных, гогочущих младенцев, которые швыряли погремушки на землю, чтобы позлить нянек.
Я держался работой, дел становилось все больше, мысли отвлекались, и это было спасительно – не оставаться весь день около ребенка. По-другому было с Катей. Подавленная происшедшим, она все никак не могла вернуться к обычной жизни. То, что раньше наполняло ее существование – университет, книги, опыты, собаки, – совершенно потеряло для нее всякий интерес. Я уговаривал ее вернуться в лабораторию – она сходила туда лишь раз и вернулась в еще более угнетенном состоянии. Не знаю, как встретили ее коллеги, наверно, принялись утешать, во всяком случае, любое соприкосновение с действительностью, в которой жила Катя до Анечки, приносило ей новую травму.
Она погружалась в какой-то прозрачный мешок, стенки которого, невидимые, но прочные, отделяли ее от жизни. Катя пыталась заниматься домашней работой, но все валилось у нее из рук, и она сидела на кухне на табуретке и плакала или могла часами перелистывать в каком-то оцепенении ноты на пианино, не дотронувшись при этом ни разу до клавиш. В ванной она принималась разговаривать сама с собой или с кем-то спорить, что-то выкрикивала. Необходимые, насущные бесконечные дела, вроде расчетов по покупке продуктов, с прачкой и тому подобное, которыми она занималась, все были запущены, у меня до этого просто руки не доходили. Я не понимал и удивлялся, как могут уходить на хозяйство такие большие суммы, но разбираться не было ни времени, ни желания.
У меня был свой мир вне дома – у Кати же старые связи распались, а новые не появлялись. Мне было больно смотреть, как она опускалась. Ее окутало равнодушие, потеря интереса к тому, что раньше было важным. Ей никуда не хотелось выходить, я не мог вытащить ее ни на концерт, ни в театр. Она сделалась неопрятной. У нее плохо стало с памятью. Она вдруг стала интересоваться какими-то юродивыми, которых приводила ей на кухню Матреша. Катя начала верить, что Анечку может вылечить чудо, водица, или глина, или не знаю еще какая дрянь со святых мест, которые ей за большие деньги приносили немытые проходимцы. Катю попросту обирали, используя ее беду.
- Книга о вкусном и здоровом Еже Валере - Валерий Вычуб - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Голод. Дневник моего опыта - Саша Версаль - Русская современная проза