Казалось, что прошло много времени в безмолвной ночи, а двое мужчин, двое беженцев из людского мира, глубоко заглядывали в души друг друга и ничего не говорили. Наконец неподвижность нарушилась, хотя и не молчание. Старик на скале поднял костлявую руку и прикоснулся кончиками пальцев сначала к сердцу, потом к губам, а потом ко лбу. Затем он вытянул руку, так что она оказалась над головой солдата, и начертал в воздухе невидимый крест. Рука его упала, и солдат и старик — или отшельник — опять стали смотреть друг на друга, не произнося ни слова. И вот офицер отвернулся, посмотрел на лежавшую впереди, омытую лунным светом дорогу, несильно сжал бока Туга Бин и тронулся с места.
Этой ночью он почувствовал, что невыразимо устал, словно бы за какой-то час постарел на десять, а то и двадцать лет. На следующую ночь он уснул в своей окровавленной одежде, завернувшись в лошадиную попону, под кряхтящим каменным дубом. Звезды мерцали сквозь крону дерева, а во рту ощущался вкус пыли, предательства и крови.
Проснулся он перед рассветом, когда последние звезды таяли на небосклоне, и спустился к реке, чтобы умыться. Он разделся догола и вошел в ледяную горную воду по пояс, потом нырнул с головой и вынырнул, задыхаясь и тряся черными кудрями, с которых текло, протирая глаза и набирая полный рот чистейшей воды.
Он закрыл глаза и простер руки к чистому, раннему утреннему солнцу, еще оранжевому на горизонте, и мысленно поднялся к небесным вратам, и стал молить Изиду, и Митраса, и Христа, и всех невозмутимых богов, чтобы они смыли с него кровь. Он не открывал глаз, словно боялся, что если откроет их и снова взглянет на смертный мир, то увидит, что стоит в реке, воды которой навеки окрасились в ржавый цвет, оскверненные грязью, и предательством, и кровью.
Он снова и снова погружался в ледяную воду, тер руки и лицо, плечи и грудь до тех пор, пока они не покраснели от холода.
И тогда он вышел на берег, взял за поводья Туга Бин и завел ее в ледяную воду. Она тоненько заржала, когда вода омыла ей живот, сердито запрокинула голову и обнажила зубы. Но он держал ее крепко и заводил все глубже, пока чистая горная вода не покрыла ее спину и не омыла ее, сделав снова чистой и серой. Они вернулись на берег как могли, отряхнули с себя воду, чтобы обсушиться. Люций оделся, оседлал Туга Бин и сел на нее верхом. Он пристегнул ремень с ножнами и передвинул меч на правый бок. А потом задумался.
Через какое-то время, медленно, словно в полусне, точно не в состоянии поверить в собственный поступок, он снова соскользнул с лошади. Отстегнул ремень и подошел к берегу. Взял ремень, раскрутил его над головой и швырнул вместе с ножнами и мечом на глубину. Он утонул немедленно. Люций поднял щит за край, обитый сыромятной кожей, и отправил его вслед за мечом. То же самое проделал он с бронзовой кирасой и дорогим шлемом. Потом повернулся, выдернул копье из земли и высоко метнул его. Копье со свистом рассекло воздух, тихо нырнуло в глубокую, темную воду и утонуло. Оставшись в сандалиях, белой льняной тунике и кожаной куртке, Люций снова сел верхом на Туга Бин и начал спускаться вниз с горного склона.
Примерно в это же время, несколькими милями севернее, Аттила проснулся под тем же утренним солнцем. Он сел, потер глаза, посмотрел на свежий утренний мир, сверкающий от росы, как лезвие меча, и улыбнулся. Потом лениво поднялся на ноги и осмотрелся.
Рядом, на опушке, на теплом, обращенном к югу склоне, стояла ферма. Аттила привязал мула к дереву и беззвучно подкрался к постройкам. Ставни были нараспашку, из сумрачной комнаты доносился сочный мужской храп. Аттила тихо вошел в невысокое помещение, служившее амбаром, и терпеливо подождал, пока глаза привыкнут к темноте. И удовлетворенно ухмыльнулся. На колышке на противоположной стене висела длинная прочная веревка, а в углу стояла алебарда с прочным на вид изогнутым железным наконечником.
Мальчик завязал веревку скользящим узлом и удовлетворенно кивнул. Это отлично подойдет. Он перекинул ее через голову и левое плечо, чтобы она не мешала выдернуть меч правой рукой. На противоположную сторону ремня прицепил нож для обрезки деревьев. Прихватил плоский точильный камень, лежавший на скамье, и мешок из дерюги. Потом поднял алебарду, довольно ухмыльнувшись, когда ощутил ее вес, вышел наружу и снова уселся на мула, положил алебарду на правое плечо и начал спускаться вниз по горному склону.
Там, в горах, они не знали, что происходит в большом мире. Но стоило Люцию спуститься на равнины, на богатые фермерские земли в долине Тибра, он увидел, какое опустошение произвели готы — настоящие готы — в своем праведном гневе.
Ферма за фермой были выжжены до основания. Золотые поля спелой кукурузы, готовые к сбору урожая, были втоптаны в грязь сотнями тысяч лошадиных копыт. Фруктовые сады вырублены и сожжены, скот зарезан либо забран готами и угнан прочь.
Местность осиротела. Люди бежали. Он видел лишь бродячих собак, визжащих среди сожженных домов, ворон и коршунов, круживших над ними и пожирающих трупы коров и овец.
Приближаясь к Риму, он видел редкие группки людей у обочин дороги. Целая семья, скучившаяся около единственной тележки, посмотрела на него расширенными, пустыми глазами. Ему казалось, что сердце его сейчас разорвется от жалости, но что он мог поделать?
И вот он увидел город на семи холмах и огромное войско готов, раскинувшееся лагерем вокруг. Как и все варварские народы, готы не делали различий между солдатами и штатскими.
Если они выступали, то выступали всем племенем: мужчины, женщины, дети — все вместе в своих крытых повозках. А когда разбивали лагерь, то делали это, как многочисленная нация — вот как сейчас, на всех полях вокруг Рима.
Город с миллионным населением окружила и словно спрятала темная тень сотен тысяч готов. Рим голодал. Люций сел и хорошенько подумал. А потом тронулся дальше.
Армия готов была непобедима. В Италии не осталось римских сил, что осмелились бы столкнуться с ними. И между ними и сияющими сокровищами Рима оставались только стены и ворота самого города
Аларих, проницательный христианский вождь народа готов, несколько дней назад отправил к императорскому двору и Сенату Рима гонцов, подчеркнуто сокрушаясь о смерти своего благородного противника, полководца Стилихона, и требуя четыре тысячи фунтов золота за то, что он уйдет из Италии.
Сенат ответил с нелепым презрением. «Вам не победить нас, — заявили они. — Мы значительно превосходим вас числом».
Аларих послал им лаконичное сообщение в стиле, так любимом когда-то спартанцами, а теперь — грубыми германскими народами. «Чем гуще сено, — гласило оно, — тем легче сенокос».